Читаем без скачивания Две березы на холме - Татьяна Поликарпова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жилин — герой рассказа Л. Толстого «Кавказский пленник».
Дорога домой
Эх, дорога, дорога! По полям, по лесам, через ложбины и овраги! Небо над головой да земля под ногами, а впереди — дом! Родной твой дом, где не только мама и бабушка, братик и папа, каждая курица на улице — родная; каждая щепка на дворе, и трава, и тропки, и дорожки, и поросенок в луже, и самый вид улицы, домов и встречных людей, и лес вдали за полем, видный от моего дома, и тополя, тополя мои — все мое, родное, доброе и безопасное…
Но все это еще впереди, мне еще предстоит заработать эту радость, прошагав десять километров, отделяющих меня от дома. И только когда эти километры останутся за спиной — работа моих ног, плеч и рук, моего сердца, спешащего больше, чем ноги, моих легких, вдыхающих прохладный сентябрьский воздух, чтоб билось сердце и шагали ноги, — тогда только эта работа превратится в радость возвращения домой. Если б было можно, если б был у нас самолет, машина, а еще лучше, если б, как в сказке: закрой глаза и открой глаза — и ты уже среди своих, — о, если б можно было так! Чтобы все время, отпущенное на десять километров, проглотить залпом! Одним глотком!
Но нам предстояло выпить всю дорогу маленькими глотками шагов. Время растворяло нетерпение. Как бы мы ни бежали, выйдя в субботу за околицу Пеньков, простор без края и конца, прятавший в себе и большой лес и маленький, два оврага и два поля — все, что предстояло нам пройти, — простор, наполненный голубым воздухом, чуть влажным, упругим, пахнущим горьковато палым листом и дымом, гасил наш бег и нетерпение, и мы — крохотные букашки под неоглядным небом, среди медленно подымающихся и плавно нисходящих увалов, то серовато-золотистых (жнивье), то вспаханных влажно-черных или коричневатых, кое-где как ржавчиной-медянкой тронутых пятнами всходящей озими, — мы увязали в этом неторопливом мире и перенимали его ритм — ритм плывущих по небу облаков или бурьяна, колеблемого ветром. Но ведь и медленные облака, и чернобыльник, или полынь, покачивающиеся на неподвижном стебле, достигали каждый своей какой-то цели, известной им самим и больше никому. Достигали, конечно, иначе не плыли бы облака, не качалась бы бурьян-трава на обочине дороги. И наш шаг скоро становился размеренно-неторопливым. Мы уже не спорили с пространством, с дорогой, мы подчинялись им, и дорога несла нас, как река несет щепку: попробуйте угнаться за плывущей щепкой; вы можете ее перегнать, но скоро выбьетесь из сил, а она как ни в чем не бывало обгонит вас, неустанно и без спешки продолжая свой путь, путь реки.
И все нетерпение, с которым мы, уходя из Пеньков, ждали встречи с домом, по мере пути расходовалось на дорогу и тем самым причисляло саму ее к дому, превращало в одну из примет дома. В длинную, постепенно разматывающуюся примету.
Вера, Шура, Энгельс, Лена, Степка Садов и я… Котомки за плечами, у кого-то и в руке по узелку. Свободные, как птицы, только вот жаль — без крыльев.
— Мы такие страусы, — говорит Энгелька и начинает выкидывать длинными тонкими ногами и вытаращивать свои и без того большие выпуклые черные глаза.
— Ты не страус, а жираф, — назидательно поправляет его Шура с такой серьезностью, будто он и вправду нечаянно ошибся, не тем словом назвался, а на самом-то деле он и есть жираф.
Мне стало так смешно, что я прямо закатилась от смеха, даже присела. И все стали смеяться уже надо мной.
Но ребята шага не останавливали. И я догоняла их. В душе поудивлялась над собой: как я могу сейчас смеяться? Ведь я больше всех хочу домой, я точно это знаю, просто потому, что невозможно хотеть больше, чем я, — и вот смеюсь, да еще и остановилась! А они идут… Мы идем. Я иду.
— Ты идешь? — толкаю я плечом Шурку. Она смотрит на меня, как на дурочку. Но я не даю ей слова сказать. — Она идет? — показываю глазами на Веру. — Он идет? — киваю на Энгельку.
— Ты чё, сдурела? — орет наконец Шурка.
Вера, улыбаясь, как всегда, таинственно оглядывается на нас.
Только Лена хохочет, она поняла меня.
— Это она спряжение повторяет! Глаголы!
— Эх, Шурочка-каурочка, пристежечка моя! — стала я приговаривать в такт шагам, подражая частушкам. — Ходили мы, гуляли мы в далекие края!
И Шура не рассердилась на «каурочку» и «пристежечку», потому что я напомнила ей, как мы давным-давно, до войны, когда были еще маленькие — я после второго класса, а Шура после третьего, — тайком ушли из дома, «в экспедицию», как мы говорили, за полезными ископаемыми. Решили уйти далеко, а дошли вот до этих самых Пеньков. Пришли мы туда просто потому, что не знали, в какую сторону податься, а в Пеньках жила Шуркина бабушка. Как идти, Шура и сама не знала, только помнила, в какой стороне. Дорога сама нас привела.
— Вот и Куриный овраг. Видишь? — спросила Шура.
— Ага, он, Куриный!
— Почему Куриный? Название, что ли? — спросил Энгелька.
— Это мы сами его так назвали. Вот погоди, его пройдем, покажем тебе другой, тогда поймешь, почему этот Куриный.
— Маленький он, вот и куриный, — догадался Энгельс.
— Ага! Мы тогда тот, большой, миновали, дошли до этого. — «Ну, — говорим, — этот и курица вброд перейдет!» Вот и назвали — Куриный!
— Погодите, весна настанет, — пообещала Лена. — Начнется половодье, он вам покажет «куриный». Верхом на лошади не переберешься.
Мы примолкли, внимательней присматриваясь к месту. Совсем мелкая ложбинка этот Куриный. Словно великан приложил здесь палец к земле и слегка прижал. Осталась длинная вмятина от пальца. И поля перекосило этим великанским следом, наклонило к ложбинке с обеих ее сторон. Я оглянулась: поле от Пеньков до Куриного плавно круглилось, словно поверхность глобуса. Так что весной добрая половина снегов со всего поля водой стекала сюда. А было отсюда до Пеньков километра четыре. Да и с той стороны от близкого уже леса сюда шел уклон, сюда должны были сбегать снеговые ручьи.
— Вот тебе и Куриный! — съязвил Энгелька, перехватив мой взгляд.
— А вот и Куриный! Что, слоновий он тебе, что ли, или коровий?
Чувствовала я, что не то говорю. Не то ведь было главное, как мы назвали овражек. Главное — то, что имя само по себе родилось, не искали мы его. А есть имя — есть память. Так ведь? Вот будешь ты, Энгелька, рассказывать нам: «Дошел я тогда до оврага… Ну, того, который на том последнем поле перед Пеньками». Вот сколько надо сказать. А только скажешь: «Дошел я до Куриного» — и все ясно. И все видно: и где поле, и какой вид во все стороны: вон лес впереди, а налево от него, за глубоким оврагом, на холме, березки растут — одна большенькая, прямая, а другая поменьше и покривей. Вот что сразу увидишь при одном только слове. А Шура еще, конечно, вспомнит тот жаркий довоенный июньский день, и какая была зелень, и какое небо, и какой настоящий хлеб несли мы с собой в узелках, когда она услышит это название — Куриный овраг. Потому что как раз в тот день безымянный овраг получил от нас свое имя.
Но я, чувствуя это все, не понимала, в чем же несправедливость Энгелькиной насмешки, и только сердилась и говорила не то.
— Вот что, — сказала Шура, — Куриный перешли — значит, считай, скоро полдороги останется до дому!
И этим успокоила всех. Куриный — хорошая примета. Я молча показала Энгельке язык, а он побежал за мной, крича:
— Кто дразнится, тому достанется!
Девчонки смеялись над нами. Они не побежали вдогонку, но мы скоро запыхались, и они, не убыстряя шага, догнали нас.
Подползая к лесу, дорога пробиралась по самому краю того глубокого оврага, о котором мы говорили. Овраг, хоть глубокий, не рос, землю не разрушал — склоны его сплошь были травяные, дернистые. И кустарника в нем не было, и дно совсем ровное, как поле, как лужайка. Странный такой овраг. Не подчиненный законам географии, по которым каждый овраг, если не порос деревьями или кустами, должен разрушаться, расти, оползать под действием текущих вод. Летом овраг был ровно зелен, а теперь он изжелта-серо-бурый (только что не малиновый) с зелеными подпалинами в глубине, у корней трав. Густая, короткая, как щетка, трава. Овраг раза два выкашивают за лето.
— Глубокий, — с одобрением сказал Энгелька, глянув вдоль оврага. — Вот и назовем его так, ладно, Даша? — Энгелька ко мне подлизывался.
— А чего его называть? И так уже зовут. Глубокий да глубокий! Какой же еще? — сварливым голосом сказала Шура, а мне стало Энгельса жалко.
— Ну, пусть уж! Все зовут просто так, а мы будем знать, что это его имя. Чтоб писать с большой буквы.
— Ага, Ленка? — попросил Энгелька разрешения у старшей сестры.
— Что и говорить! Все овраги окрестили! — согласилась милостливо Лена.
А уже и лес надвигался на нас: шуршащий, пахнущий сладко влажной древесиной — осиновой и еловой, грибами, тлеющим на землистом. Палый лист, превращаясь в лесную землю, испускал х — чистый, слабо горчащий, так слабо, чуть-чуть, что хотелось вдыхать воздух глубоко-глубоко, чтоб, наконец, явственнее — языком, нёбом — уловить эту горечь, понять, наконец, какая же она сладкая. Но вдох кончался, а ты оставалась ненасытной. И снова вдох — прохладный, дразнящий нёбо.