Читаем без скачивания Клуб неисправимых оптимистов - Жан-Мишель Генассия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя что, нет других занятий? — раздраженно вопрошала она.
Мама выходила из себя, если я ее не слушал, и не раз отнимала у меня книгу, чтобы получить ответ на поставленный вопрос. Когда ей надоело по сто раз звать меня ужинать, она придумала действенный способ — выключала свет в моей комнате прямо из кухни. Я садился за обеденный стол с книгой, чем выводил из себя отца. Я читал в ванной, чистя зубы, и даже в туалете, и родственникам приходилось барабанить в дверь, чтобы вытурить меня оттуда. Я читал на ходу. Дорога до лицея занимала пятнадцать минут — я из-за чтения тратил полчаса (а иногда и больше!) и выходил из дому заранее, но все равно часто опаздывал, за что меня оставляли после уроков. Я решил не объяснять болванам-учителям, что эти опоздания оправданны и неизбежны. Между тем мой ангел-хранитель исправно нес службу, защищая и направляя меня. Я ни разу не поцеловался со столбом, не попал на улице под машину и даже не вляпался в собачьи какашки. Я ничего не слышал и не видел, двигаясь на автопилоте, но благополучно добирался до лицея. Я читал почти на всех занятиях, положив книгу на колени, и ни один преподаватель меня не застукал. Если в книге попадалось особенно захватывающее место, я застывал на тротуаре и читал, забыв о времени, и неизбежно опаздывал на урок. Хуже всего были переходы — я мог так увлечься, что водителям приходилось жать на клаксон, чтобы заставить меня очнуться.
Я разделил писателей на две категории: тех, кто позволял добраться до лицея вовремя, и тех, кто заставлял опаздывать. За русских авторов меня то и дело оставляли после уроков. В дождь я укрывался под козырьком и продолжал читать. «Толстовский» период оказался черным месяцем. Бородинская битва стоила трех часов после уроков. Когда я объяснил воспитателю-диссертанту, что опоздал из-за самоубийства Анны Карениной, он принял это за издевку, а я усугубил ситуацию, признавшись, что не понял причину поступка героини и вынужден был перечитать несколько глав. Он наказал меня аж двумя четвергами:[44] за энное по счету опоздание и за то, что «эта идиотка не заслуживает подобного внимания». Я не держал на него зла — наказание позволило мне дочитать до конца «Госпожу Бовари». Я никогда не бросал книгу, недочитав, хотя некоторых авторов понять было непросто. Я приводил в отчаяние родителей во время отпуска в горах и на море: меня интересовали только книги, а окружающие красоты оставляли равнодушным. Сотрудницы муниципальной библиотеки, находившейся напротив Пантеона, приходили в недоумение, когда я возвращал очередные пять книг намного раньше положенного срока. Весь их вид выражал недоверие, но мне не было до них дела: я продолжал методично дочитывать очередного автора, снимая с полки книгу за книгой. Я глотал произведения классиков, руководствуясь собственными литературными пристрастиями. Первым делом я всегда читал биографию романиста, и если мне не нравился человек — не нравилось и его произведение. Человек был для меня важнее его творчества. Если оказывалось, что он прожил героическую или наполненную разнообразными событиями жизнь, его романы очень мне нравились; если же выяснялось, что он был мерзавцем или посредственностью, я читал его книгу без всякого удовольствия. Очень долго моими любимыми авторами оставались Сент-Экзюпери, Золя и Лермонтов — и не только из-за литературных достоинств их творчества. Я любил Рембо — у него была волнующе бурная жизнь, и Кафку — за то, что прожил жизнь так сдержанно и незаметно. Я не знал, как быть с тем фактом, что обожаемые мной Жюль Верн, Мопассан, Достоевский, Флобер, Сименон и многие другие писатели были теми еще мерзавцами. Как поступить — забыть об их существовании и никогда больше не читать? Сделать вид, что их вообще нет, когда их романы как будто специально для меня написаны? Как таким отвратительным особям удалось создать гениальные творения? Когда я пытался поговорить на эти темы с товарищами, они смотрели на меня как на ирокеза. Николя утверждал, что на свете достаточно достойных писателей и нечего терять время на тех, кто предал свое творчество. Он ошибался. В каждом шкафу имелся свой зловонный труп. Я решил поинтересоваться мнением преподавателя французского, и он в два счета доказал, что любой писатель, которого издают «Лагард и Мишар»,[45] достоин моего внимания, а руководствуясь критериями морали и гражданской доблести, пришлось бы «вычистить» девяносто процентов авторов. Анафему следует приберечь для совсем уж вопиющих случаев, которые не достойны ни изучения, ни «лагардимишардизации».
* * *Решающим стало мнение дедушки Энцо. В одно из наших с ним «луврских» воскресений я поделился с ним сомнениями. Я только что узнал, что Жюль Верн был ярым антикоммунаром и одержимым антисемитом. Энцо пожал плечами и кивнул на окружавшие нас картины. Что мне известно о художниках, чьи работы вызывают трепетный восторг? Знай я во всех подробностях жизнь Боттичелли, Эль Греко, Энгра или Дега, закрыл бы глаза, чтобы не видеть их полотен? Неужто стоит заткнуть уши, чтобы не слышать музыку большинства композиторов или любимых рок-певцов? Пришлось бы жить в безупречном мире и умирать от скуки. Для Энцо, которого я не мог заподозрить в снисходительности, такой вопрос просто не стоял. Творения авторов для него всегда были на первом месте. Он сказал, что оценивать людей следует по их делам, понял, что не убедил меня, и добавил с улыбкой:
— Если человек прочел и полюбил роман, написанный негодяем, — это вовсе не означает, что он согласился с его убеждениями или стал его сообщником. Признать талант не значит принять моральные принципы или жизненный идеал другого человека. Я бы не подал руки Эрже,[46] но мне нравится Тентен.[47] И потом, разве мы с тобой безупречны?
5
В настольный футбол играли и в «Нарвале», бистро на площади Мобер. Николя жил совсем рядом, и мы ходили туда после занятий, чтобы не тащиться на площадь Данфер. Играли в «Нарвале» послабее, зато атмосфера, благодаря студентам из Сорбонны и лицея Людовика Великого,[48] была намного веселее и приятнее. К нам относились с опаской. Мы били все рекорды по продолжительности игры, часами оставаясь у стола. Некоторые посетители сами не играли, но делали ставки и потом угощали нас. «Нарваль» был вотчиной Франка и его приятелей, и он вечно отправлял меня восвояси — чтобы не мешал расслабляться. Я всегда подчинялся и «послал» брата только после того, как мы отпраздновали мое двенадцатилетие. Сам не понимаю, как мне хватило смелости. Подошла наша очередь. Играли мы синими, что уравнивало шансы. Передняя штанга проворачивалась недостаточно легко, но мне удался удар «туда-обратно»,[49] и я сорвал аплодисменты. Один из болельщиков возьми да и скажи сидевшему в зале Франку:
— А твой брат мастер!
Я знал, как отреагирует Франк — подойдет и устроит мне выволочку перед всеми игроками, — но продолжал забивать голы, не отвлекаясь от игры. Франк сверлил меня взглядом, постукивая пальцами по столу. Играл я в тот день с небывалым блеском, забивая гол за голом при почтительном молчании знатоков, а закончил партию подкатом под левого нападающего, чем поверг их в полный восторг. И тут Франк схватил меня за руку:
— Иди домой, Мишель!
Кое-кто насмешливо заухмылялся, решив, что «малыш» как миленький подчинится старшему брату и отправится «в стойло», но я внезапно взбунтовался:
— Ни за что!
Франк изумился:
— Ты оглох? Вали отсюда немедленно!
— А то что? — заорал я в ответ. — Ударишь меня?.. Настучишь родителям?
Франк не ожидал подобной реакции, но понял, что я не подчинюсь, пожал плечами и вернулся к дружкам. Время от времени я косился на их стол, но старший брат меня игнорировал. Нас выбили из игры возомнившие себя чемпионами новички. Николя жаждал реабилитироваться, но у меня кончились деньги, и он, недовольно ворча, отправился домой. Я недолго посидел на банкетке с Франком, а когда собрался уходить, он вдруг спросил как ни в чем не бывало:
— Что будешь пить?
Такого я не ожидал и задумался, опасаясь какого-то подвоха.
— У меня нет денег.
Тут вмешался сидевший напротив Франка Пьер Вермон:
— Я угощаю, дурачок. Выбирай, что хочешь.
Я заказал пиво с лимонадом и произнес тост за здоровье Пьера, отправлявшегося служить в Алжир. Его отсрочка истекла, и он был счастлив, что сумел пройти медкомиссию. Пьер работал воспитателем в лицее Генриха IV, в старших классах, и был нападающим в команде по регби Парижского университетского клуба.[50] Учеников он иначе как «дурачками» не называл, что поначалу слегка напрягало. В течение двух месяцев до ухода Пьера в армию мы виделись каждый день и стали друзьями. Меня удивляло, что он, несмотря на разницу в возрасте, так ко мне относится. Возможно, все дело было в моем умении слушать. После Сьянс-По[51] Пьер дважды не выдержал конкурс в ENA,[52] преуспев в письменном испытании и провалив «Большой устный»,[53] чего никогда прежде не случалось. Пьер не скрывал своих радикальных воззрений и решил посвятить жизнь делу революции. Непонятно, как директор лицея Генриха IV, вечно придиравшийся к внешнему виду учащихся, взял на работу Пьера — длинноволосого, с невзрачной бороденкой, всегда ходившего в черном вельветовом костюме и белом пуловере из крученой шотландской шерсти. Пьер отказался от мысли стать чиновником. Система его отвергла, и он проникся глубоким отвращением к любой организованной структуре, в том числе к семье, национальному образованию, рабочим профсоюзам, политическим партиям, прессе, банкам, армии, полиции и колониализму. По его мнению, всех придурков следовало истребить — в прямом смысле слова — физически. Пьера не пугала перспектива уничтожения чертовой прорвы народа. Его ненависть к религии и священнослужителям не знала границ, его ярость была глубинной и незамутненной.