Читаем без скачивания Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Редьярд Киплинг. «Бравые
солдатики». Из цикла
«Казарменные баллады»
Этот роман — произведение, созданное творческой фантазией писателя. Все персонажи вымышленные, любое сходство с реальными лицами чисто случайно. Тем не менее отдельные эпизоды в книге «Тюрьма» вполне достоверны, и, хотя события происходили не в тюрьме гарнизона Скофилд на Гавайских островах, а в одном из военных городков на территории США, где автор служил в армии, эти события действительно имели место — автор своими глазами видел описанные им сцены и на собственном опыте познал многое из того, о чем пишет.
Джеймс Джонс
Посвящается солдатам армии Соединенных Штатов Америки
… Я хлеб твой ел, я вино твое пил.
Я и радость, и горе с тобой делил.
Боль смертей твоих — это боль моя,
Твоя каждая жизнь — это я.
Редьярд Киплинг. «Прелюд»
… Сфинкс должен сам разгадать свою загадку. Если вся история человечества умещается в одном человеке, то всю совокупность процессов и явлений, составляющих историю, следует толковать, исходя из личного жизненного опыта.
Эмерсон. Эссе. Цикл первый — «История»
Книга первая
ПЕРЕВОД
Глава 1
Когда вещи были сложены, он распрямился и, отряхивая руки, вышел на галерею четвертого этажа — аккуратный, подтянутый, на первый взгляд щупловатый парень в еще хранящей утреннюю свежесть летней форме хаки.
Он облокотился о перила и замер, глядя сквозь проволочную сетку на знакомую картину: распростершийся внизу казарменный двор замыкали в квадрат четырехэтажные бетонные корпуса с темными ярусами галерей. Ему было немного стыдно своей привязанности к завидному местечку, с которым он сегодня расставался.
Под натиском знойного гавайского солнца двор обессиленно задыхался, как вымотанный боксер. Сквозь марево февральской жары и тонкую утреннюю дымку горячей красноватой пыли неслось приглушенное многоголосье звуков: лязгали по булыжнику стальные ободья, хлопали промасленные кожаные ремни, ритмично шаркали покоробившиеся подошвы солдатских ботинок, хрипло выкрикивали ругательства сержанты.
Когда-то, в какой-то миг, все это входит в твою плоть и кровь, думал он. Ты — это каждый из множества звуков, которые ты слышишь. И отречься от них нельзя, это все равно что отречься от того, ради чего живешь. И все же ты отрекаешься, говорил он себе, ты отказываешься от места, отведенного тебе в этом привычно звучащем мире.
На утрамбованном земляном плацу в центре двора солдаты пулеметной роты вяло проделывали стандартный набор упражнений, заряжая и разряжая пулеметы.
За спиной у него, в спальне отделения, большой комнате с высоким потолком, все окутывал негромкий гул, сотканный из шумов, шорохов, сопровождающих пробуждение людей, которые, встав с постели, в первые минуты двигаются осторожно, словно заново привыкают к миру, забытому за ночь. Он прислушивался к этому гулу, а еще слышал, как сзади приближаются шаги, но не оборачивался; как все-таки здорово было служить здесь, в команде горнистов, думал он: рано вставать не надо, спи себе сколько хочешь, пока не разбудит шум со двора, где уже гоняют по плацу строевиков.
— А те две пары на тонкой подошве? Ты их уложил? — спросил он, когда шаги приблизились вплотную. — Кстати, знаешь, они очень быстро снашиваются.
— На койке они, — ответил голос за спиной. — Форма у тебя чистая, ненадеванная, зачем все валить в одну кучу? Иголки с нитками, вешалки и полевые ботинки я положил в другой вещмешок.
— Тогда вроде все. — Он выпрямился и вздохнул, не от избытка чувств, а просто снимая напряжение. — Пошли поедим. У меня еще целый час в запасе.
— И все-таки ты делаешь большую глупость, — сказал тот, что стоял сзади.
— Я это уже слышал. Две недели долбишь одно и то же. Тебе, Ред, не понять.
— Может, и не понять. Меня не озаряет, как некоторых гениев. Зато я другое понимаю. Я приличный горнист. Без дураков. Но до тебя мне далеко. Ты в этом полку — лучший, второго такого у нас нет. Может, даже во всем гарнизоне нет.
— Это верно, — задумчиво согласился парень.
— Тогда чего же ты хочешь все бросить и перевестись?
— А я и не хочу.
— Но ведь переводишься.
— Да нет. Ты все время путаешь. Не я перевожусь, а меня переводят. Это не одно и то же.
— Брось ты, честное слово!
— Сам ты брось. Пойдем лучше к Цою, позавтракаем. А то сейчас эта орава туда завалится и все подчистит, — он кивнул в сторону спальни, где просыпалось отделение.
— Тебя послушать, ты будто вчера родился, — сказал Ред. — Что значит «переводят»? Не наорал бы на Хьюстона, никто бы тебя не перевел.
— Это точно.
— Пусть Хьюстон дал «первого горниста» не тебе, а своему губошлепу — ну и что? Что это меняет? Звание твое осталось при тебе. А эта козявка будет только дудеть на похоронах и трубить отбой на ученьях первогодков — вот и весь его навар.
— Все так.
— Если бы Хьюстон тебя разжаловал, а твое звание отдал козявке, я бы тебя еще понял. Но звание-то осталось у тебя.
— Не осталось. Хьюстон подал Старику официальный рапорт, чтоб меня перевели. А значит, я теряю звание.
— Так я ж тебе говорю, сходи к Старику. Тебе через пять минут вернут звание, Хьюстона и не спросят. Кто он против командира полка?
— Правильно. А хьюстоновский губошлеп все равно останется первым горнистом. И потом, приказ уже готов. Подпись на месте, печать на месте, все бумажки переслали — обратного хода нет.
— Да иди ты! — поморщился Ред. — Кого они волнуют, эти бумажки? Ими разве что подтереться. Пруит, чего ты стесняешься? Ты же здесь, можно сказать, свой человек.
— Короче, ты идешь со мной к Цою или не идешь? — перебил Пруит.
— У меня денег нет.
— А разве я сказал, что ты будешь платить? Пойдем — угощаю. В конце концов, это же я перевожусь, а не ты.
— Чего зря деньги тратить? Можем и в столовке поесть.
— Мне это дерьмо жрать неохота. Тем более сегодня.
— Сегодня у них яичница, — возразил Ред. — И, наверно, еще не остыла. А на новом месте денежки тебе ой как пригодятся.
— Ну прав ты, прав, — устало сказал парень. — Нельзя, что ли, в кои-то веки прилично пожрать? Просто так? Может, я хочу эти деньги просадить. Я перевожусь, понимаешь? Короче, идешь или нет?
— Иду, — сквозь зубы сказал Ред.
Они спустились по лестнице, вышли на дорожку перед казармой первой роты, где жили горнисты, пересекли улицу и зашагали вдоль штабного корпуса к «боевым воротам». Солнце набросилось на них, едва они оказались под открытым небом, и так же резко отпрыгнуло назад, как только они вошли в тоннель, насквозь прорезавший здание штаба и в память о далекой эпохе фортов именовавшийся «боевыми воротами». Стены здесь были ярко покрашены в цвета полка, а в центре, в застекленном лакированном шкафу, хранились важнейшие призы полковых спортсменов.
— Паршиво получается, — осторожно начал Ред. — Тебя скоро в большевики запишут. Ты, Пруит, сам себе яму роешь.
Пруит молчал.
В ресторанчике было пусто. Молодой Цой и его отец о чем-то болтали за стойкой. Седая борода и черная шапочка старика тотчас исчезли за дверью кухни, а молодой Цой, молодой Сэм Цой подошел к их столику.
— Пливет, Плу, — сказал молодой Цой. — Моя слысала, твоя пелеводицца. Моя так думает сколо, да?
— Скоро, — сказал Пруит. — Сегодня.
— Сегодня? — Молодой Цой улыбнулся. — А не свистись? Сегодня и пелеводисся?
— Да, сегодня, — нехотя подтвердил Пруит.
Молодой Цой, продолжая улыбаться, с сожалением покачал головой. Потом повернулся к Реду:
— Сумаседсий! Из голнистов уйти на стлоевую?!
— Слушай, — сказал Пруит, — ты принесешь нам поесть или нет?
— Холосо, холосо. — Молодой Цой снова расплылся в улыбке. — Сицас несу.
Он отошел от стойки и скрылся за качающейся дверью кухни. Пруит проводил его взглядом и буркнул:
— У, морда косоглазая!
— Чего ты? Молодой Цой — хороший мужик, — вступился Ред.
— Это точно. И старый Цой тоже хороший мужик.
— Он тебе добра желает.
— Это точно. Мне все добра желают.
Ред смущенно пожал плечами. Они молча сидели в полутемном, сравнительно прохладном зале и слушали, как высоко на стене лениво жужжит вентилятор, пока наконец молодой Цой не поставил перед ними яичницу с ветчиной и кофе. Сквозь сетку входной двери вялый ветерок доносил ленивое позвякивание — четвертая рота по команде заряжала и разряжала пулеметы, — и монотонный лязг затворов зловещим пророчеством вторгался в уши Пруита, нарушая чудесное ощущение покоя, которым наслаждаешься, когда утренняя работа давно идет своим чередом, а сам ты бездельничаешь.