Читаем без скачивания Жизнь Никитина - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да нет, тетенька, – сказал Ардальон, – что же говорить об этом, уже все решено.
– Как это – решено? – взвилась тетенька. – Да ты, миленький, вспомнил бы хоть о ней-то! – Она потыкала темной лапкой в низенький, чисто выбеленный потолок. – Вы тут с папашей бо́знать что решаете, а ведь она-то! – она – плачет! Ей-право, плачет, вся слезыньками, моя голубушка, изошла…
Тетенька всхлипнула. Она бесподобно умела всхлипывать, даже рыдать, хотя быстрые глазки ее при этом оставались сухи и зорко следили за произведенным впечатлением: как, мол, довольно с тебя или еще наддать?
«Пошла пилить!» – с тоской подумал Ардальон. Он знал, что спорить с тетенькой, что-нибудь доказывать ей – это все равно что воду в ступе толочь. А уж если в противовес чьим-то суждениям у нее имелись свои собственные, то никакие силы человеческие не могли ей противоборствовать.
Ардальон сразу понял, что у тетеньки есть какая-то касающаяся его идея и что толковать и спорить с ней сейчас бесполезно. Он решил уйти от пререканий, сказал, что голоден (это в самом деле так и было), и тетенька отступилась: среди ее качеств добродетельных было вечное желание (и умение) насыщать алчущих.
Жизнь тишанская
О предведения взор!
В ЖуковскийПервые дни Ардальон ходил по дому и удивлялся неподвижности жизни: все было, как год, как два, как десять лет назад. Те же розовые травки на окнах, те же чистенькие, тканные из пестрого тряпья половички, стеклянная, изъеденная древесным жучком горка с жалкой посудой, среди которой гордостью тетеньки был синий графин с петушиной головой на дне и пузатая глиняная, похожая на пенек срезанного дерева кружка, вся в дырочках, с затейливо вылепленной надписью: «Напейся, но не облейся».
Самая большая из четырех комнаток громко называлась зало. Здесь стоял круглый накрытый цветистой гарусной скатертью столик, два скрипучих, жестких кресла в серых холщовых чехлах, тяжелый, плотницкой работы диванчик, окрашенный луковой шелухой в красновато-желтый цвет, и старенькая, хрипло рычащая, когда на ней играл отец, фисгармония. В переднем углу громоздилась «святость»: иконы, простодушно раскрашенная от руки поучительная гравюра, изображающая трапезу благочестивых и нечестивых, налойчик с толстой, закапанной воском книгой, и отдельно, на низеньком столике, – иерусалимские реликвии, которые лет пятьдесят назад привезла полубабушка, – какие-то синенькие и красноватые камушки с афонской горы, засохшая пальмовая ветка и пузырек, в котором когда-то была иорданская водица.
Покой. Тишина. Безветрие.
И странно, и немного страшно было глядеть на эту неизменяющуюся, словно окаменевшую домашность, слушать эту тишину жизни. «Да полно, жизни ли?» – закрадывалась тревожная мысль.
И хоть совестно было признаться, но боже мой, как хотелось уйти из такой вот сонной жизни, сменить ее на другую – трепетную и горячую и хоть еще не знаемую, но такую соблазнительно-прекрасную в своей незнаемости!
Приятно было в Тишанке вспоминать и думать о Никитине. И не только потому приятно, что дружба с ним согревала, обнадеживала в уверенности, в правильности избранного пути, но и потому, что от мыслей об Иване Савиче перекидывался некий мостик к мыслям о своем будущем, к той незнаемой жизни, в которой таились, разумеется, и лишения, и нужда, и, быть может, даже разочарования, но которая казалась сейчас в общем ее очерке такой светлой, такой возвышенной!
Та воображаемая жизнь ни в какое сравнение с жизнью тишанской не шла. Тут было прозябанье. Сон. Мертвизна. На ночлег уходили чуть погаснет заря, вставали с зарей же. В рассветных сумерках тетенька доила корову, выпроваживала ее на выгон, где собиралось стадо, где пастух уже пел на берестяной дудочке простодушный и древний гимн восходящему солнцу. Синие столбы дыма вставали над тишанскими избами; заглушая неутомимых дергачей, скрипели ворота и колодезные журавли; с грохотом, в облаке розовой пыли, появлялась первая телега, за ней – другая, третья… А на серых от обильной росы лугах, за Битюгом, еще задолго до пастушьей дудки, до солнечного восхода, дружными взмахами сверкали косы, и грубые холщовые рубахи косцов чернели на спинах от пота.
В этот ранний час отец и работник Ларивошка уезжали валить лес: затевалась постройка нового дома. Казалось, что старому грибу износа не будет, но вскоре после приезда Ардальона произошло пренеприятное событие: тетеньке Юлии Николавне, когда она с чем-то возилась в сенях, вдруг «вступило в поясницу»; охая, она кое-как распрямилась и оперлась на бревенчатую стену, а та возьми да и рухни. Слава богу, удачно рухнула, тетенька оказалась невредима, отделалась двумя-тремя царапинами да шишкой на лбу, но стало ясно, что в одно прекрасное время старый гриб может и вовсе завалиться и похоронить под собой всех его обитателей. Отец было заикнулся, что худую стенку можно переложить, да в зальце поставить подпорку, да матицу заменить, да снаружи еще кой-где подпереть, но тетенька такой божьей грозой налетела на него, что он сразу же отступился и в тот же день пошел просить к помещику господину Шлихтингу лесу.
Полковник Шлихтинг был в Тишанке третьим лицом после господа бога и государя императора, ему тут принадлежало все: люди, земля, лес, река Битюг и чуть ли даже не самая твердь небесная. Он был из немцев, и, как всякий немец, расчетлив и скуповат, но, желая подчеркнуть свою приверженность православию, велел управителю отвести полсотни дубков в одном из богатых своих лесных угодий.
Всякий другой поп, конечно, нимало не раздумывая, с церковного амвона призвал бы мужичков «порадеть», то есть срубить ему лес, но было лето, горячая пора, когда сельскому жителю и ночь оказывалась коротка и приходилось чуть ли не без сна обходиться; когда, справляя непосильную барщину, у него и до своей-то разнесчастной полоски руки едва-едва доходили. Совестливость отца не позволила просить мир о помочи, он решил вдвоем с Ларивошкой справиться, развел пилу на дуб, наточил топоры, и так началась рубка, началось строение нового дома – дело, которое сперва радовало тетеньку Юлию Николавну и все Ардальоново семейство, но в скором времени заставило их лить горькие, неутешные слезы.
Вечером того дня, когда тетеньку пришибло обвалившейся стеной, она напомнила Ардальону про его незадачливый приезд – под погребальный звон, под вынос покойника. Вся обложенная примочками и припарками, охая и стеная, она позвала к себе Ардальона и сказала:
– Вот видишь, голубчик. Я что говорила, так по-моему и вышло. Свершилось!
– А что, тетенька, свершилось? – спросил озадаченный Ардальон.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});