Читаем без скачивания На берегах Сены. - Ирина Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не они. Теперь уже и ждать нечего. Не приедут.
Все же Ладинский решает — уже в самый последний раз — снова спуститься вниз, на улицу. Ведь они могли забыть номер дома.
Ожидание длится. Он не возвращается. И вдруг он появляется, размахивая своими длинными руками, как крыльями ветряной мельницы, — сразу и Дон Кихот, и ветряная мельница.
— Прибыли! — провозглашает он.
Руманов, сорвавшись с места, бросается в прихожую. И на пороге уже появляются Эренбург и Симонов в сопровождении сияющего Руманова. Я давно не видела Эренбурга. Как он изменился! Просто до неузнаваемости. Прежде он производил довольно невыгодное впечатление и почему-то казался мне глуховатым и подслеповатым, хотя я и знала, что он видит и слышит нормально. Теперь у него вид «недорезанного буржуя», барственная осанка и орлиный взгляд. Одет он тоже не в пример прежнему, добротно, солидно и не без элегантности. Симонова я никогда — даже на фотографиях — не видела. Он статен и красив.
Ладинский, взяв на себя роль церемониймейстера, уже приступил к церемонии представления. Но он так взволнован, что из этого ничего не вышло. Назвав Пиотровского вместо Корвин-Пиотровский чуть ли не Пиотр-Корвинский, он совершенно растерялся и смущенно указал на еще не представлявшихся — в том числе и на меня — «и остальные». Так нам всем «остальным» и пришлось ограничиться кивком головы Симонова и Эренбурга вместо их рукопожатия.
Все занимают свои места. Симонов и Эренбург обмениваются с хозяином несколькими любезными фразами, объясняющими причину их опоздания. «Остальные» — и я в том числе — молча и почтительно слушают. Нет, ни вина, ни торта они не хотят. Нет, спасибо.
— Тогда, если позволите, приступим к чтению стихов, — предлагает успевший справиться с волнением Ладинский. И сразу, по заранее выработанной программе, «приступают к чтению стихов». По очереди. Все, как на подбор, читают ультраурапатриотические стихи, восхваляющие победу над врагом, родину и самого «отца народов». Ладинский в придачу еще воспевает и судьбу счастливых поселян-колхозников.
Эренбургу и Симонову, наверное, кажется, что они присутствуют не на парижском, а на московском «дне поэзии». Они благосклонно слушают, раздают благосклонные улыбки и привычные похвалы — как в Москве.
Очередь доходит до меня. Я не готовилась к чтению такого рода стихов, их и нет у меня. Минутный соблазн: а не прочесть ли мне «Балладу о Гумилеве»? — отпадает сам собой. Ведь этим я погубила бы весь «блестящий прием» и невероятно огорчила бы милого Руманова и его не менее милую жену. И я читаю стихотворение, все же падающее камнем в зеркальную гладь патриотических чувств:
Было счастье подвенечное,Было платье бесконечное,Шлейф, как Млечный Путь.
Эренбург удивленно поднимает брови. Ни одобрения, ни осуждения. На сияющее лицо Руманова ложится тень. Он испуганно смотрит на меня. Испуганно и просяще. Но я уже кончила. И следующий поэт — Раевский — легко восстанавливает гармонию, нарушенную мною.
Чтение «молодых поэтов» закончено. Ладинский от лица всех нас, безмолвствующих, просит Симонова оказать нам честь — услышать его стихи в его собственном исполнении.
Симонов любезно соглашается оказать нам эту честь. Он начинает со своих американских впечатлений. Очень негативных, конечно. Америка ему не понравилась. Читает он прекрасно, полнозвучным музыкальным голосом. С настоящим, а не напускным вдохновением. Осудив Америку, он заканчивает своим «Ты помнишь, Алеша...», вызывающим бурю восторга и взрыв непредусмотренных программой аплодисментов.
Руманов сияет, как стоящий тут же на столе ярко начищенный самовар. И есть от чего — прием удался на славу.
Анненков — он уже успел поздороваться с Эренбургом и познакомиться с Симоновым — подходит ко мне.
— Попросите Эренбурга подвезти нас. Вам, как женщине, удобнее. Вам он не откажет. Они остановились в отеле «Пор-Руаяль». А то как мы с вами домой доберемся? Уже половина второго. Метро давно уже нет.
Мы с Анненковым живем в двух шагах друг от друга. Я, немного поколебавшись, подхожу к Эренбургу и, стараясь сохранить независимый вид, напоминаю ему, что мы с ним когда-то еще в Берлине... Да, я действительно еще в Берлине в 1922 году познакомилась с Эренбургом. Но в Париже мы даже не раскланивались из-за разницы политической установки. Он притворяется, что сразу меня узнал. И рад встрече.
— Как же, как же, Ирина Одоевцева. Я о вашей «Балладе об извозчике» еще в Ленинграде писал, что осел Жама мог позавидовать вашей лошади.
Он знакомит меня с Симоновым. Ну, конечно, они с удовольствием довезут нас до своего отеля. Дальше, к сожалению... Анненков очень доволен.
— Вот видите, как все ловко устроилось. Как только начнутся прощания и взаимные благодарности, так и двинемся в путь.
Мы вчетвером, сопровождаемые Румановым и Ладинским, спускаемся вниз и усаживаемся в черный «ситроен».
Руманов снова растроганно и горячо благодарит и долго трясет руки Симонова и Эренбурга. И за компанию и мне с Анненковым, неизвестно за что горячо благодаря. Ладинский машет вслед удаляющемуся автомобилю.
Никакой натянутости в разговоре. Анненков расспрашивает о судьбе Анны Ахматовой. Эренбург рассказывает, как Ахматова впервые через столько лет выступала на своем большом вечере. Все, как один человек, встали при ее появлении на эстраде.
— В своем знаменитом черном платке в красных розах? — спрашиваю я.
— Нет. Без «ложноклассической шали». Очень просто одетая. Седая. Располневшая. Величественная. Похожая на Екатерину Великую в старости.
— А Левушка, ее сын? — не совсем кстати осведомляется Анненков.
Но Эренбург и Симонов вполне охотно рассказывают и о Льве Гумилеве. Он — молодой ученый, специалист по истории Центральной Азии. Очень способный. На отличном счету.
— До чего жаль покидать Париж! — Эренбург осторожно переводит разговор на более безопасную тему. — Сколько воспоминаний. Ведь я еще до войны 1914 года... Тогда Париж был совсем другой. Помните, как мы с вами, Юрий Павлович, и с Модильяни, на Монмартре...
И вот Эренбург и Анненков в два голоса, перебивая и дополняя друг друга, начинают восстанавливать тот, навсегда исчезнувший баснословный Париж.
— Кто не жил до первой мировой войны, тот не знает настоящей douceur de vivre[60], — вздыхает Эренбург. — Как мы великолепно голодали и бедствовали тогда!
Но автомобиль уже останавливается. А мне так хотелось бы послушать их еще.
— К сожалению, дальше вам придется идти пешком. Но уже ведь близко.
Да, совсем близко. Мы благодарим. Мы просим передать Москве наши приветы. Мы прощаемся. Анненков берет меня под руку, и мы дружно шагаем.