Читаем без скачивания Трагедия русского Гамлета - Август Коцебу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был еще более раздражен тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед за сим офицер подошел, по уставу, с эспантоном в руке, к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты еще смеешь дразнить меня?» Тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтоб о нем не было ни слуху ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя. Но по какому праву? — это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что во всяком случае избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.
Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «В чем?» — тем яростнее становился император, пока, наконец, тот не вскричал: «Ну да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать это тотчас же». Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперед, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чем определительном и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.
Следующий анекдот, слышанный мной от генерал-адъютанта графа Ливена,[175] бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.
Одной из обязанностей графа было писать приказы; но так как он не хорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков,[176] должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» — вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца.[177] Император улыбнулся и во время чтения несколько раз с злорадством подмигивал графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, возведенное на его отца.[178]
Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был неспособен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идет о долге службы, должны быть забыты все узы родства, — урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.
Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасной сыновней просьбой, был заключенным вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом.[179]
Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочные смягчающие обстоятельства.
В противоположность предшествующему здесь должно найти место следующее происшествие, как доказательство его справедливости.
Граф Панин,[180] жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в свое имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно писано было одним путешествовавшим чиновником[181] Коллегии иностранных дел к Муравьеву,[182] члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и теткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» — показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это писано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует разуметь князя Репнина,[183] бывшего в то время в немилости. Тогда, заменивши произвольно каждое имя другим, он понес письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легко раздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову[184] сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубежденный монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа и потом сослать его за 200 верст от Москвы.
Между тем настоящий сочинитель письма, узнавши обо всем этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это писано мною, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал все разъяснить. Его самого (т. е. Панина) назвал я Цинциннатом не потому, чтобы хотел скрыть его имя, а потому, что по величии своего характера он, мне кажется, может быть сравнен с этим римлянином».
Почти в то же время пришло из Москвы второе донесение, открывавшее, что действительно письмо писано не рукой Панина. Тогда император обратил свой справедливый гнев на Ростопчина и сказал: «C’est un monstre. Il veut me faire Pinstrument de sa vengeanse particultere; il faut que je m’en défassee».[185]
Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить ее в монастырь. Если бы даже Мария Феодоровна не была одной из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда ее кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн. Утверждали, будто он просил совета у одного духовного лица, и когда это последнее, приведя в пример Петра Великого, одобрило его намерение, государь обнял его, тотчас возвел в сан митрополита и поручил ему склонить императрицу сперва убеждениями, а потом угрозами.[186] Стоит только припомнить хотя бы один достоверный анекдот о чулках, которые Павел с такою любовью принес своей супруге, чтобы признать этот рассказ за выдумку. Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы женами, которые лучше кого-либо знают их характер.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});