Читаем без скачивания По обе стороны океана (сборник) - Виктор Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стыдно?
— Нет, я другое хотел сказать… О даче на берегу Днепра. И «Волга», и тиражи массовые, Гослит Полное собрание сочинений выпускает, с портретом, где ты ещё молодой и красивый, с хвалебным предисловием какого-нибудь Феликса Кузнецова.
— Ошибся, Михаила Алексеева, он тоже ведь сталинградец.
Виталий схватился за голову.
— Не убивай меня, не убивай! Ведь это отъявленный…
— Знаю, знаю, но если уж выбирать…
— Ладно, — перебил он меня, — Алексеев так Алексеев, один чёрт. Но я это вот к чему, весь этот длинный монолог… Вспомни, когда это началось?
— Что «это»?
— Что, что, что? Сам знаешь «что»… Благополучие.
Повисла пауза. Он потянулся к бутылке.
— Бла-го-по-лу-чие… Это так называется. Все эти Кончи-Заспы, машины вне очереди, заграничные вояжи… — Он провёл рукой по моим волосам, потрепал. — Седой, б…дь, совсем седой стал… — Разлили по коньячку. — Ладно, не будем вспоминать, кто старое помянет, тому глаз вон. Поехали?
Мы выпили.
18М-да… Я-то хорошо помню, когда «это» началось. Очень хорошо. В 1946 году ещё. Когда Сталин руками и устами спившегося алкаша Жданова нанёс первый после войны удар по литературе. Зощенко был назван тогда пошляком и подонком литературы, Ахматова — блудницей и монахиней, у которой блуд смешан с молитвой, и оба они, и он, и она, не желающие идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания молодёжи и не могут быть терпимы в советской литературе.
С этого всё и началось.
Постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград», доклад Жданова на эту же тему и покаянная статья редакции «Знамени» напечатаны были в том самом, десятом, номере журнала, где и мои «Окопы», называвшиеся тогда «Сталинградом», вторая их часть.
Вот так, не успел я вылупиться, как сразу же окунули в дерьмо…
Ну и что? Возмущался, кипел, протестовал? Да, и возмущался, и кипел — за пол-литрой, с друзьями, — но, будучи секретарём парторганизации издательства «Радянське мистецтво», провёл всё же по указанию райкома собрание на эту тему. Длилось оно, правда, полторы минуты (Володя Мельник хронометрировал!), в детали не вдавался, сказал только: «Все вы, товарищи, знакомы с последним постановлением ЦК ВКП(б) и, конечно же, как настоящие коммунисты, примете его к сведению и исполнению», на этом собрание закончил, все разошлись, но собрание всё же провёл. И соответствующую реляцию отправил в райком[40]. А потом, когда стали топтать Максима Рыльского, Сосюру, Яновского — за национализм, умиление прошлым, низкопоклонство? Не встал же и не сказал: «Товарищи, что вы делаете? Опомнитесь! Это же лучшие ваши писатели!» Нет, ничего этого не сказал, промолчал. (В тот же день Корнейчук, как бы между делом, осведомился: «Ты почему заявку на строительство дачи не подаёшь? Подавай, поможем…») И в разгар космополитической кампании кратко, но осудил с трибуны, что нет, не «позорное», как говорили другие, «прискорбное» явление. (На следующий день, на этот раз не Корнейчук, а Збанацкий — секретарь парткома, намекнул, что есть возможность без очереди получить машину.)
И выросла среди дубрав Кончи-Заспы, на берегу Днепра, двухэтажная дача, с верандой и гаражом, где стояла бежевая «Волга», а после поездки в ФРГ и недурной «Опелёк», и не только в Гослите, но и директор «Совписа» Лесючевский встречал с улыбкой, просил присаживаться, спрашивал, когда новую повесть принесёте, включим сверх плана…
Да, сидел за одним столом.
С шулерами за одним столом. И хлебал из их же миски… Потом, встав из-за стола и утерев губы, шёл в «Новый мир», неся под мышкой свой «Родной город», где Митясов вовсе не бил по морде декана Чекменя, а в «Кире Георгиевне» бывший её муж, Вадим, ни в каких лагерях не сидел, просто работал где-то на Крайнем Севере. И нигде и никогда не позволял себе критиковать великого Довженко — в статье о хуциевском фильме «Два Фёдора» просто проводил параллель между двумя художниками — старым и молодым…
И все его любили. Читатели, в основном, за первую книгу, друзья — за весёлый нрав и компанейство, редакторы — за покладистость, начальство — за то, что на их языке называется принципиальностью — пьёт, правда, и выпивши не прочь поиронизировать над системой, но линии партии придерживается, никогда не отклоняется, ни вправо, ни влево.
Корнейчук как-то сказал ему:
— Написал бы повесть о Марине Гнатенко, нашей знатной бурякивнице, свекловодке, ты, кажется, с ней знаком. Русский писатель об украинской героине, здорово бы получилось, а? И премию подкинули б, Шевченковскую, например…
Нет, повести не написал, премию не получил. А мог бы, поленился, дурак.
19Расплатившись в «Л'Эклюз», вышли на набережную и пошли вдоль Сены в сторону Нотр-Дам. Букинисты уже закрывали свои «буат»[41], но у одного Виталий нашёл номер немецкого журнала «Адлер», издававшегося во время войны на французском языке, номер, посвящённый Сталинграду, купил и преподнёс мне. Пройдя вдоль набережной Монтебелло, вышли к мосту Аршевешэ и долго стояли на нём, глядя на проплывающие под нами набитые туристами «батомуш». Говорили больше о Париже, о его жемчужности, прекрасных, хотя и загаженных собаками, улицах, о его домах, крышах, трубах, об Утрилло и Марке, о шарме этого города, о том, что в него нельзя не влюбиться. Потом вернулись назад, к Нотр-Дам. Примостились на скамеечке возле бронзового Шарлеманя — Карла Великого и смотрели на всех этих мальчишек и девчонок в рваных джинсах, поющих, танцующих, бренчащих на гитарах, валяющихся просто на мостовой, весёлых и беспечных…
— Господи, — говорил Виталий, — ну почему наши ребята всего этого лишены? Ты посмотри на этих… Свободные, вольные, ничего не боятся. Не озираются, не вздрагивают, не пугаются. И, в общем, трезвые. Ты обратил внимание, как мало пьяных? У нас, чтоб почувствовать себя чуть-чуть свободным, не меньше пол-литры надо ахнуть. А тут? «Дроги», скажешь, наркотики? Есть, много пишут об этом, но вот сейчас перед тобой пацанва, молодёжь… Ты представляешь себе такое на Пушкинской площади? — И, помолчав, добавил: — Нет, спасибо партии и правительству за этот подарок, Париж они мне подарили. Это ценить надо.
Я молчал.
— Чего грустным стал?
— Да так как-то…
— Ты напомнил мне сейчас эту байку, знаешь, про писателя Первухина, назовём его так… Чего невесёлый, спрашивают, Володя? Дома плохо? Да нет, всё в порядке. Сын на второй год остался? Напротив, на одни пятёрки учится. Дачу ремонтировать надо, денег не хватает? Да уж кончил, третий этаж отгрохал. Деталей к машине не можешь достать? Какие там детали, новенький «Шевроле» в гараже стоит… Так в чём же дело? — Народу тяжело…
— А у меня, Виталий, к тому же и внук из двоек не вылазит, у жены любовник, а «Опель» на вечном приколе, деталей таки да, нет, так что…
— Ладно, не кончай. Знаю я тут одну кафешку, чувствую, что надо тебе тонус поднять.
И мы пошли на Муфтар.
С трудом нашли пустой столик, жарко и душно, парижане вывалили на воздух, — заказали пива, и Виталий стал рассказывать о своей эмигрантской жизни.
— Нелегко, Викочка, ох, как нелегко. С писательства не проживёшь. Это тебе не Союз нерушимый, где по триста рублей за лист отваливают. Кроме Сименона и Труайя, никто с книг и тиражей своих не живёт. Надо подхалтуривать. Прилепиться к какой-нибудь газетёнке, журнальчику, радио, телевидению. За книги платят с количества проданных экземпляров. Значит, читателю должно понравиться, не ЦК, а читателю. А как ему угодить? Сейчас в ходу мемуары и детективы. На растерзанную русскую душу ему наплевать, подавай убийства в «Ориент-экспрессе»… — Виталий вздохнул. — И на квартиры здесь каждый год повышают, сволочи, плату. И цены дай Бог… Я приехал, пачка «Голуаз» франк двадцать стоила, сейчас четыре. И так всё. В кино иной раз не пойдёшь, двадцати пяти франков нету… И всё же, дорогой мой письменник, как подумаешь только, что мог бы я сидеть рядом с тобой на той эстраде и стишки читать или там прозу, а потом отчитываться, где был, с кем встречался… — Он хлопнул ладонью по столу, так, что соседи даже обернулись. — Счастливый я всё-таки человек, в сорочке родился…
Заказали ещё пива. Я спросил, пишется ли ему, мне вот как-то сейчас не очень.
— Писать-то пишется. Но в общем-то…
Глаза его потеряли вдруг свою обычную весёлость.
— Тренажа здесь нет, понимаешь. Размякли. Дома всегда был собран. И школу хорошую мы прошли. Литературной эксцентрики, я бы сказал. Жонглировать, ходить по проволоке научились. Мускулы всегда в хорошей форме, реакция моментальная. А здесь? Здесь всё можно, всё дозволено. И риска никакого, никакой опасности. Здесь не надо быть героем… — Он вздохнул. — И читатель здесь непонятный. Да и не очень нужный. Пишу-то я не для французов, для вас, гадов. А вы далеко. И путь к вам ох как тернист. Ты всё же вроде начальства, в разных президиумах, секретариатах, партбюро числишься, за солженицынский «ГУЛАГ» тебе ничего не будет, сами дадут почитать, не давай только другим, а у районного врача найдут — персональное дело.