Читаем без скачивания Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паровозным локомотивом наезжали на бомонд полотна живописца Николая Белова, напоминая о содеянном с людьми и страной. Словно только что вернувшийся с тяжелющей работенки русский мужик — в смятых кирзухах и линялой телогрейке — шагнул прямо в гущу этого вихляющего задами, скалящегося пьющими и жующими ртами наглого, бог весть из каких щелей повылазившего, бесстыдства. Тыкающего унизанными перстнями пальцами, трясущего заголенными бюстами, пронзающего пиками подпирающих кадыки гастуков-бабочек. Новоявленные господа и хозяева жизни глазели на картины Николая Белова с откровенным цинизмом, соревнуясь в стремлении оскорбить. Но не самого художника, а ту Россию, которая осталась в скрижалях истории свершившегося переворота, где этот самый мужик был еще равным среди равных, а вот их — не было вовсе. Вернее, бомонд был, но собирался робкими стайками по задворкам, воровски, а бесстыдство свое умело прятал под маской подобострастия, готовности угодить власти предержащей, и сам вроде бы рвущийся на передовые рубежи строителей коммунизма. На самом же деле лелеющий иные мыслишки, вынашивающий иные планчишки, заворачивающий головенку в сторону «загнивающего» запада, душой и телом созревший для того, чтобы сдать эту ненавистную ему Ра-се-ю-у… Все равно: вчерашнюю или сегодняшнюю, а заодно уж и будущую, — ибо для него настоящую цену имели только деньги и возможность их тратить по собственному усмотрению. А мужик… Что ж, пусть будет и мужик, но только на своем мужицком месте — в хлеву, в шахте или даже в канаве, в канализационном колодце. Без разницы.
Глядели с полотен Белова глаза того униженного мужика, как некий укор содеянному, и был в тех глазах только один вопрос: что же это такое с нами со всеми происходит и когда же все это кончится?
Белов поджидал своего учителя по академии, мнение которого для него было превыше всего.
И вот вошел худощавый, с белесой реденькой бородкой пожилой человек лет восьмидесяти. По тому, как слегка вперед выдавались плечи и горбилась спина, по неспешной походке усталого человека можно было предположить, что далось ему это посещение с трудом, когда возраст более всего располагает к спокойной размеренной жизни где-нибудь на даче.
Кивнув Белову издалека, стал переходить от одной работы к другой. Он шел, останавливался, пригибался, отдалялся и снова приближался к картинам, застывал на месте надолго, присаживался на стоящие там и сям стулья. Николай время от времени взглядывал в его сторону, пытаясь понять или определить состояние учителя и уж по тому состоянию судить: что заинтересовало профессора, ачто, может быть, сюда не следовало тащить из далекой Сибири.
И минул час. Только на исходе другого желанный посетитель подобрался к Белову, и в дрожи протянутой руки, в лихорадочном блеске глаз художник прочел себе приговор: выставка удалась.
Но он тут же засомневался, и у него самого задрожали руки, в глазах отразилось беспокойство заждавшегося человека, как бывает с матерью, обеспокоенно прислушивающейся к шороху за дверью: не явилось ли припозднившееся дитя?
— Порадовал, Николай Данилович, порадовал несказанно, — заговорил глухим глубоким голосом Сергей Иванович Стеблов — человек, мало знаемый широкой публикой, но хорошо известный в кругу мастеров. — Впрочем, чему ж тут радоваться, ежели подобных твоему вернисажей в наши окаянные дни раз, два — и обчелся… Ежели точнее — и вовсе-то нет. Да и тебе, брат, радости мало: лишних ненавистников приобрел своими откровениями-то. Опять же, куда ж от них, супостатов, деваться, разве в америки кинуться или еще в какие палестины, а там обрядиться в короткие штанишки, в каких детишек в детский сад водят, и наесть пузо заморскими гамбургерами… Вот ведь какая напасть с нашим братом художником случается: стоит куда-нибудь в глушь податься, где жива еще душа народная, и зачинает бить ключик подлинного творчества. А ежели еще не пьяница и время умеет с пользой потратить, то и вовсе цены нет. Я всегда говорю моим студентам: не шаркайте по Арбатам, не шатайтесь по бомондам, а поезжайте в тьмутаракань, там и состоитесь как художники. Так не верят старику. Одну-две работенки осилят и — в пьянку ударятся или в пачкуны какие определятся, где денег больше платят. Витрины супермаркетов размалевывать. Ты ж ну просто — молодец удалой. Да-с… Ну что молчишь? Рассказывай, как жилось-работалось?
— Что мне сказать? — покраснел, как мальчишка, Белов. — Все здесь, в работах. Вы бы, Сергей Иванович, свое слово сказали о том, что увидели…
— Николай Данилович, уважаемый, сказать можно только о том, что подлежит исправлению. У тебя ж и поправить нечего. Да ты и сам видишь, где недотягиваешь. В академию бы тебе надобно, молодежь наставлять уму-разуму. Хотя именно тебе-то я бы и не пожелал наших затхлых академических аудиторий. Тебе надобно самому писать, больше писать, много писать. Ремеслу ж и без тебя есть кому научить. Не бойсь…
— Я и не боюсь.
— Ах, брат мой, ежели бы можно было бояться в этой жизни только лени собственной, нерешительности в осуществлении творческих планов и как бы не потерять себя и не растратить по пустякам талант свой в круговерти соблазнов, коими кишмя кишит современное общество. Есть и другие страшилки…
— Какие же?
— Слишком много правды в твоих картинах, слишком выпукло, обнаженно представлена правда-то, а это раздражает тех, кто уже набил карманы украденной у народа собственностью и мнит себя хозяином жизни. Ты же своими картинами словно гвоздишь этих нуворишей к позорному столбу — вот что меня тревожит.
— Так, значит, вы это заметили? — осветлел лицом Белов. — Я, Сергей Иванович, к тому и стремился. Иначе все теряет всякий смысл. Когда искал натуру, ездил по деревням, встречался с людьми и пытался заглянуть им в душу, я эту мысль держал про себя постоянно и боялся только одного: не дай бог не смочь, не найти средства, не осилить, не суметь.
— Сумел-сумел, успокойся, — улыбнулся старик горячности бывшего своего студента. — Все это есть в твоих работах, и даже, я бы сказал, слишком. Подобные работы хорошо бы легли на здоровые мозги здорового общества, где не потеряны нравственные ориентиры и есть воля к трезвой оценке происходящего или уже случившегося.
На какое-то время задумался, вздохнул, пожаловался:
— Стар я стал, брат мой. Может, чего и не понимаю…
— Вы о чем, Сергей Иванович?
— Я все о том же, об обществе, — и кивнул в сторону галдящего бомонда. — Этим твое творчество не в надобность да и не в радость. Смертельно для них твое творчество, ибо они пребывают в ином измерении, где настоящему, подлинному, истинному и места нетути. Им бы пачкотню какую-нибудь, журналец глянцевый с заголенными девицами да фильмец про ужастики — это и есть их стихия. И дело тут, думается мне, не в сниженной общей планке ценностей, дело гораздо серьезнее, чем мы с тобой себе можем даже представить. Мнится мне, старому: еще не сломился совсем, но уже вот-вот треснет становой корень души народа — ну в общем тот, что от комля ствола уходит прямо вниз, под землю, и держит дерево в вертикальном положении. Что до творчества, высоких идеалов в искусстве, особого состояния души и ума, когда симбиоз сей, воссоединившись, воплощается в нечто из ряда вон выходящее, чему потом люди восхищаются веками, это все в таком обществе не более чем пустой звук и может иметь лишь одно практическое выражение — предмет купли-продажи. Впрочем, может, я и ошибаюсь. Да-да, скорей всего, ошибаюсь. А где, скажи-ка мне, Николай Данилович, ты такую прорву деньжищ взял, чтобы кормить-поить всю эту, с позволения сказать, публику?