Читаем без скачивания День пирайи (Павел II, Том 2) - Евгений Витковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более чем в трехстах километрах от Истры, за валдайскими лесами, на опушке крошечной рощицы раздвинулись кусты, из них выглянуло обветренное, восточного типа женское лицо. Женщина с усилием встала на ноги и зябко натянула на голые плечи потертый платок. Глядя на утреннее небо, она достала из торбы за поясом большую, очень вялую капустную кочерыжку, разломила пополам и половинку отдала вынырнувшей из-за ее спины худой свинье.
— Пойдем, Доня моя, пойдем. Безопасно нам теперь пока что, очередь наша, Доня. Волки, Доня моя! Волки!..
14
И рыбка жареная! И кто это ее жарил, время терял!
ЕВГЕНИЙ ШВАРЦ. ДВА КЛЕНАНу что, Катя, был у нас медовый месяц, стоит ли затевать дегтярный? Давай считать, что уже был, на том закроем вопрос. Назову твоим именем наш родной Свердловск, будет он теперь, предположим, Екатериносвердловск, чтобы не вовсе как раньше. И все, Катя. Не может быть императрицей женщина, у которой отец три раза вероисповедание менял без видимой причины, которая сама во грехе овец доила полгода у черта на рогах. К тому же немка, хоть это не главное, это бывало в России. Мы с тобою не венчаны, выходи замуж, не буду я тебя даже в монастырь заточать, век наш гуманный, известно, что женщину без мужика оставлять — злодейство, и мы на это не пойдем. Дворянин Георгий советует тебя в Германию выслать, чтобы родственников возле престола было поменьше. Может быть, и вправду выслать, кровное наше Шлезвиг-Голштинское владение, город Киль, за тобой в придачу дать, лишь бы уехала. Хотя жалко, от титула кусок отрезать придется. Но, как ни жалко рвать старое — а надо. Не только советской власти не должно быть надо мной, а и вовсе никакой. Твоей в том числе.
В этом месте размышлений Павел ощутил некое неудобство. Ну да, Тоня с утра за выкройками, из подвала не выходит, открылся у нее вдруг шитейный талант. Причину неудобства Павел нашел не сразу: сперва ему показалось, что попросту его оголодавшее тело требует Тоню, ведь оставлять мужчину без женщины — тоже злодейство, особенно с раннего утра до пяти вечера, как сегодня. Но, увы, так выходит, что от этого, значит, опять-таки власть надо мной начинается, на этот раз уже твоя, Тоня, а никакой другой власти не должно быть, никакой! Но разве могу я без тебя, Тоня? Павел с тоской поглядел в окно, размышляя. В узком переулке стояли машины и виднелся чахлый садик возле канадского посольства, заросший иван-чаем, очень лениво, по-московски покачивающим отцветшими метелками под ветерком позднего лета. У заборчика против окна топтался привычный тип с острым лицом, видимо, охранник из ведомства Шелковникова на тройном окладе, когда ни глянешь, он все тут. Вникнув в свои ощущения, Павел понял, что причина у неудобства другая, гораздо проще: жрать захотелось. И то ведь верно, что оставлять без жратвы императора с утра до вечера, — тоже злодейство. Но это придется потерпеть. Тоня просто в обморок падает, если ему что-то случается съесть не из ее рук, лучше ее не обижать.
Павел жил в особняке больше четырех месяцев, и генерала Шелковникова видел иной раз пять, а иной и десять раз в неделю. В последнее время, после того, как Павел ненароком подтвердил генеральское достоинство обрусевшего слуги престола, тот повадился почти ежедневно делать ему доклад о положении в городе и мире. Пост канцлера Павел, конечно же, Шелковникову пока что не собирался предлагать, он понимал, что, хотя уже дал согласие на коронацию, все его действия пока что не вполне легитимны. Хотя молчаливое, а порою и вполне словесное согласие той части нынешнего правительства, которую вообще имело смысл спрашивать, Павлу было уже и нынче обеспечено, конечно же, после коронации все его назначения потребуют нового подтверждения, — особенно пожалованные дворянство и права, тарханное право особенно. Словом, скипетр в руки, да и по сусалам всю эту республиканскую сволочь, во имя настоящей демократии и монархии! Вознесло тебя, Паша, колесо Фортуны на самый верх, балансируй теперь и перебирай спицы этого колеса, чтобы оно так же быстро не отвезло тебя вниз, — говоря изящно, на старые стогны. Павлу неоткуда было знать, что канцлером Шелковников себя уже давно считает, а Павла про себя именует не иначе, как Паша-импераша. Телепатом Павел так и не стал, здесь уроки Джеймса впрок не пошли, — ну, а теперь, когда Джеймс остался при Кате, полностью свои прежние дела доделав, они с Павлом почти вовсе видеться перестали. Да хватит уж! Для императора Павел совсем неплохо овладел и приемами японских видов борьбы, и английским языком, а исторических знаний у него по профессиональному признаку тоже было немало. Среди Младших Романовых тоже попадались историки, но куда там Младшим до Старших!
Главные две темы ежедневных докладов Шелковникова были следующие: подготовка исторически неизбежной реконструкции идеологии в духе истинного марксизма сразу после смерти нынешнего «лишнего» премьера, — ну, а во-вторых, понятно, подготовка к коронации. Ничего бы, конечно, не стоило запросто объявить народам о преобразовании Союза в Империю и при нынешнем премьере, он бы, поди, тоже согласился, он под чем угодно готов несобственноручную подпись поставить, но иди потом оправдывайся перед грядущими столетиями, что Реконструкция произошла в России с одобрения человека, который давно уже то ли механизм, то ли покойник, не поймешь. Ведь так это неудобно, что первого Романова патриархом назначил Тушинский вор. Пусть уж премьер естественной искусственной смертью умрет, фабулка для него есть — обсоси-гвоздок. С огромным трудом, через смежную масонскую ложу генерал запросил предиктора дю Тойта о точной дате смерти «лишнего» премьера, до нее оставалось месяца три с половиной, — Шелковников с предиктором согласился и тоже дату смерти премьера на это число назначил. Хорошая дата выпала, как раз можно было поспеть к этому сроку с завозом харчей для всенародного гулянья в район метро «Октябрьское поле», где все должно быть как на параде, чтобы про Ходынку не вспоминалось больше народу, нужно еще и шитье новых мундиров и знамен обеспечить, не говоря уж об идеологической платформе, с ее размножением, с планом перемещений в правительстве, пока минимальным, и даже с окончательной редакцией титула для императора. Шелковников возил вариант этого титула при себе, трижды уже зачитывал очередную редакцию и по окончании чтения слушал длинный и жестокий список поправок, предъявляемых Павлом. Сегодня или завтра Павел ждал новую редакцию, но вряд ли она могла стать последней.
Памятники кое-какие тоже можно бы успеть открыть к коронации. Пока что из них открыт с немалой помпой только Неизвестный Танк. Увы, за подхалимское предложение поставить в Москве памятник старцу Федору Кузьмичу Павел едва не лишил Шелковникова всех званий и дворянства: памятник, конечно, ставить полагается, но Александру Первому! И гранитный! Уже, кстати, заказано, ставить будем в Санкт-Петербурге, но ведь еще и город не переименован… Словом, сколько дел! Железнодорожную ветку от Брянска к селу Нижнеблагодатскому нужно успеть закончить, сношарь передал, что без этого с места не двинется, поедет только, если всем селом и одним поездом. А предиктора где взять? Как может жить нормальная страна, совершенно точно не зная своего завтрашнего дня? Двести семьдесят миллионов, а из них нужно найти только одного — мало, что ли, народу, неужто ни единого нет? Наверное, все-таки мало, если даже на приличную футбольную команду, где одиннадцать человек, не набирается, — но нужен-то всего один!
Сам Павел о Федоре Кузьмиче думал довольно часто. Павел все еще, хоть и не известно зачем, придерживал в рукаве свой главный, накануне отъезда из Свердловска выкопанный в рисовых залежах козырь — текст письма Александра Первого отцу Иннокентию, с отцовской пометкой на полях, что оригинал «средней» страницы он собственноручно уничтожил. Павел много раз подумывал, а не уничтожить ли ему и копию этой страницы, но все не решался. Во всяком случае он знал ее наизусть.
«…о. Иннокентий. Менее всего двигало мною побуждение в более поздние времена объявиться моему народу в каком бы то ни было облике. Поэтому на сей раз избрал я местом моего уединения весьма удаленную обитель Св. Симеона, вблизи коей обретаюсь по сей день. Поэтому дивным знамением Небес, непрошенною манною почел я известное вам, конечно же, явление в Красноуфимске моего нежданного омонима, нарекшего себя Федором Кузьмичом. Сей омоним был тогда же бит двадцатью ударами плетей и сослан на вечное поселение в Томскую губернию, в деревню Зерцалы. Как удалось мне проведать, в той деревне мой омоним не жил, но, ища якобы уединения, а на деле, напротив, всемерно привлекая к себе внимание праздной публики, сменил много мест проживания, даже ходил однажды на енисейские золотые прииски, где лето поработал. Ныне он, как известно мне, проживает на пасеке села Краснореченского, на берегу реки Чулвин, мне совершенно неведомой, у крестьянина Ивана Гаврилова Латышева и отличается отменным здоровием. Вы, отче Иннокентий, вправе недоумевать, как терплю я сего самозванца, привлекшего внимание мало что не всей России, смерда, прикрывшегося моим ложным именем, дабы прослыть мною, Александром. Кто он, сей старец? Ведь, насколько мне ведомо, даже кое-кто из ныне управляющей Россией горестноплодной ветви дома Романовых принимает этого „старца“ за меня. Правда, чего же можно было ожидать, когда по диавольскому наваждению во главе империи встал девятый из десяти детей обоего пола, дарованных Богом государю Павлу. Провижу, что не без попущения со стороны этих, с позволения назвать их так, скипетродержцев, именно „старца“, а не меня будут считать истинным мною, по его, а не по моей, кончине. Так ведь некогда по мнимой моей кончине верным Соломкою был распущен слух, будто в моем гробу покоится тело бедного фельдъегеря Маскова. Не вижу в сем, отче, ничего, кроме промысла Божия. Домыслы о старце Федоре Кузьмиче, полагаю, отведут глаза нашему ленивому, но, увы, очень любопытному народу. Правда, случай с Масковым мне послан также Небом, но в нынешней истории склонен видеть нечто большее, нежели просто случай. Ценою долгих изысканий верный мой Волконский установил со всею неопровержимостью, что под моим ложным именем скрывается в Томских краях не кто иной, как инородец Ричард Лофтус, близкий родич прежнего посла в Санкт-Петербурге, на яхте коего я, вопреки еще одной бытующей легенде, совсем не отплывал из Таганрога по мнимой моей кончине. Сей Лофтус долго скитался по Руси, даже примыкал к нечистому хлыстовскому вероучению, по примеру, впрочем, куда более знатных отечественных вельмож, из коих упомяну лишь обер-прокурора Св. Синода Алексея Голицына да графа Кочубея, коему был вручен в свое время портфель министра иностранных дел. Нет сомнения, что этот нынешний Лофтус и в самом деле на склоне лет уверовал, что он — это я, Александр, и что он искренне ежедневно простаивает на молитве многие часы, замаливая мои, а не свои грехи. Впрочем, молитвы сего безумца, полагаю, хотя отчасти, но должны достигать престола Божия, ибо ему, многие годы принимавшему участие в хлыстовском дьяволослужении, конечно же, есть что замаливать и на самом деле. Веротерпимость моего царствования, когда расцвели на Руси и хлыстовство, и скопчество, и иные мерзкие ереси, лежит на мне тяжким грехом и не должна быть никогда более допускаема. Безумный Лофтус, принимая себя за меня, однако жизни придерживается вполне достойной. Всех, кто посвящен в эту тайну, а прежде всего Вас, о. Иннокентий, прошу легенды о томском старце не опровергать, пусть его. Однако замечу здесь же, что старец тот владеет и кое-какими подлинными документами. Пожалуй, оно даже и хорошо, ибо способствует народной вере в старца и отводит народное внимание от моей персоны. Пусть же так и будет, доколе сим подлинным моим словам не настанет пора всеместно открыться нашему народу. Тем спокойнее мне в моем Верхо…»