Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он стал думать о Поплавском и его ребятах, о том, что поздно переучивать Поплавского на новый перехватчик — не успеет он освоить возможности новой машины настолько, чтобы не только выполнять приказы, а еще и мыслить свободно и четко, как мыслил вовремя войны и всегда, пока был связан с небом, с пилотами и машинами. Его нельзя оставлять там еще и потому, чтобы не сделать его живой реликвией: авиация не терпит в строю одного лишь поклонения за прошлое. И поставить Поплавского в такое положение для Волкова было невозможным: словно самого себя. Так больно и дорого было для него все, что пережили они оба. И в ту первую ночь, когда они вдвоем шагали к лётному домику в третьей зоне, и потом, на КП — у планшетов и индикатора кругового обзора, — страдание и тяжелая решимость Поплавского вошли в душу генерала Волкова и вошли навсегда — это было так, точно встретился со старым боевым товарищем, с которым не возникает даже и сомнения в его искренности и верности — и встретился навсегда. И он решил, если сбудется то, что хочет маршал, — Волков возьмет Поплавского, если нет — переведет к себе в штаб, сюда.
А еще Волков думал, что надо тщательно отобрать летчиков из эскадрильи Поплавского, самых сильных, пусть и не самых молодых, свести в одну часть, дать им эти новые, мощные машины: это будет сила и настоящий шит…
На рассвете, когда уже можно было различить в этом своеобразном, неповторимом парке — кусочке тайги — отдельные стволы, когда осторожно, словно пробуя спросонья голоса, заговорили птицы, он, накинув на плечи тужурку с орденами, в которой встречал маршала, спустился вниз к дежурному офицеру, позвонил в штаб и попросил связать его со штабом Поплавского.
Пока нащупывали связь, он стоял у стола с аппаратом, разглядывая с высоты своего немалого роста по-модному подстриженную, но лысеющую уже голову капитана.
— Товарищ генерал, двадцать семь восемнадцать на связи, — сказал капитан.
«Удивительно умеют говорить с начальством эти офицеры, адъютанты и порученцы, и те, что постоянно возле, — подумал Волков, — «товарищ генерал» у них звучит, как «Иван Иваныч».
Волков приказал дежурному штаба двадцать семь восемнадцать передать Поплавскому распоряжение прибыть в армию вместе с Курашевым.
Потом он вышел из коттеджа и встал на дорожке, посыпанной мелкодробленым горным камнем, темным от росы.
Река уже не слышалась в шуме просыпающейся тайги, но запах ее чувствовался еще острее, чем прежде, и веяло в душу чем-то далеким, щемящим до боли и дорогим.
Волков не заметил, как проснулась Мария, не заметил, что она видела его широкую, большую фигуру из своего окна, и не знал, что ей было жалко его и горько и что она уже всеми помыслами своими была в клинике.
Он не заметил, как она вышла. Но что-то заставило его обернуться. Он обернулся и увидел ее. И снова боль резанула его сердце — настолько были они похожими — Мария и Ольга. Только уже теперь Мария напоминала Ольгу. Придерживая тужурку за отвороты, он пошел к ней, поднялся по ступеням, остановился очень близко, взял в руки ее лицо. Мария прикрыла глаза с черными, молодыми еще ресницами, губы ее дрогнули, и две слезы покатились из уголков глаз, оставляя после себя мокрые дорожки. Волков наклонился и поцеловал ее возле носа, ощутив соленую влагу на губах. Тихо и серьезно он сказал:
— Все будет хорошо, девочка моя, все будет хорошо.
Он долго стоял, касаясь губами ее лица и затаив дыхание от нежности, от волнения, оттого, что вдруг научился видеть просторно и глубоко…
Потом он поднялся к себе и стал бриться.
Внизу, проснувшись, тяжело, по-старчески закашлял маршал.
* * *Когда их — Курашева со Стешей и Поплавского — устроили в гостинице, когда Стеша обжилась в номере с двумя полированными кроватями и зеркалом с низу до потолка, с ковриками на полу и пейзажами на стенках, с ванной и туалетом, от чего она сначала восхищенно оробела, а потом погрустила; когда им сказали, что сегодня они свободны и могут заниматься своими делами, посмотреть город, походить по магазинам, они вышли в город.
Было прохладно и очень солнечно. Под ногами шуршали опавшие листья. Окна высоких каменных домов, непривычных для их глаз, сияли стеклами; с лотков торговали яблоками и помидорами. Скверы с поздними уже цветами на клумбах пестрели яркими красками, Было много людей. И в трамвайных звонках, в шелесте автомобильных покрышек, в шорохе двигателей, в гомоне человеческих голосов, во всем, что было вокруг, ощущалось щедрое, устойчивое, материковское солнце.
Стеша никогда не была здесь. Во всяком случае, она не помнила этой площади. Громадная, со сквериками, с широким по всему своему периметру шоссе, где бесконечным свободным потоком текли автомобили, она разливалась асфальтом так, что они трое, стоя посередине, чувствовали себя затерянными.
Может быть, Стеша проходила через эту площадь тогда, когда прилетала к своему Курашеву, но она не помнила этого. И ее теперешняя одежда — болоневый плащ поверх платья и лакированные туфельки-шпильки на ногах — стесняла ее. Она, оказывается, и сама не заметила, как привыкла к брюкам и куртке. А если дома и надевала то, что теперь было на ней, в кино или на концерт, когда приезжали в полк артисты или когда сама ездила с Курашевым в город, то чувствовала себя совершенно иначе. Там ей и в голову не приходило сравнивать себя со всеми этими девчонками и женщинами, что попадались им навстречу и что обгоняли их, торопливо и деловито пощелкивая каблучками.
А может быть, неловкость, испытываемая Стешей, происходила оттого, что в этом городе у нее не было ни дела, ни друзей — ни одного знакомого лица. Смутно припомнился ей главный хирург госпиталя Скворцов, и то скорее не его лицо, а басок — аккуратный, маленький, рокочущий, словно у этого низенького полноватого человека перекатывался в горле камешек. И вдруг возникла перед ее мысленным взором женщина, Мария Сергеевна. Необъяснимое волнение ворохнулось в ее сердце, но она его подавила: зачем?
Курашев под солнцем щурился и улыбался застенчиво и неопределенно. У него был такой вид, словно он только что проснулся после долгой ночи и вышел на порог, под солнце.
В Сибири зимой он тоже был таким — Стеша помнила: она поднялась раньше его с широкой прочной кровати. Поднялась легкая и неторопливая после ночи, давшей ей столько радости, уверенности в себе и нежности к мужу — большому такому, сильному — и к своему телу, которое принесло такое богатство и ей и ему. Курашев лежал, укрытый до пояса, — казенная нательная рубаха (такие выдают лишь в авиации — швами наружу, чтобы в полете при перегрузках швы не оставляли кровоподтеков) обтягивала его грудь и плечи. Она знала силу этого человека. У него не было заметно развитых мускулов — выдавались суставы плеч, за плотной тканью рубахи угадывались ключицы. Но она знала, что он стальной. И о его силе говорили кисти рук — массивные, сухие, с длинными нервными пальцами. Спящий Курашев был похож на большого мальчишку.
Она тихонько сунула босые ноги в валенки, оказавшиеся в комнате, надела поверх сорочки пальто и с непокрытой головой вышла.
В доме никто не спал, уже пахло чем-то сдобным, на кухне у печи постукивала ухватом мать. И, тихо посмеиваясь, что-то говорила, принижая голос, сестренка Курашева.
— Здравствуйте, — тихо сказала Стеша, еще не зная, как их называть.
— А, здравствуй, доченька, — певуче проговорила мать и, раскрасневшаяся у печи, пошла к ней, вытирая руки о фартук. — Здравствуй, милая…
Стеша лишь на мгновенье встретила ее взгляд: пытливый, изучающий, знающий все и грустный. Чувствуя, что краснеет, прикрыла глаза и коснулась губами теплой, пахнущей хлебом щеки матери Курашева.
Во дворе отец неторопливо возился у саней. Разведенные оглобли их лежали на снегу. Лошади оставались на ночь тут, и он готовился запрягать их. Он не оглянулся, но по осторожному скрипу двери догадался, что это не мать и не Танька, что это не Курашев-младший. Он сказал:
— Поднялась? Вот и добре… Я вот коней хочу отвести. А нешто покатать? А? — И он оглянулся, блеснув на нее ровными крепкими зубами и взглядом из-под кустистых, какие будут когда-нибудь и у ее Курашева, бровей.
Солнце заливало и двор, и отца в полушубке, и снег за невысоким забором — всю эту равнину, переливчатую, раздольную, с темными островами леса, с большими соснами, разбросанными там и тут, с зимней дорогой, вдоль которой, повторяя ее изгибы под ультрамариновым, словно специально подсиненным небом, уходили к горизонту столбы.
— Буди Мишку-то!.. Буди, прокачу. Пока дома кони-то…
Стеша сошла на снег у крыльца. А Курашев проснулся сам. Он так и появился на крыльце в нательной рубахе. Стеша обернулась и увидела его. Он стоял на верхней ступени крыльца и щурился на солнце…
И сейчас здесь, на площади, Курашев был таким же.