Читаем без скачивания Собачья голова - Мортен Рамсланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но когда она вернулась домой, дедушка стоял в саду — на том самом месте, где тридцать лет назад огромное количество розовых писем было предано огню. «Занавес, — подумала она тогда, и теперь ей на ум пришло то же слово, и она выронила пакеты с продуктами, — наверное, ему в больнице сказали что-то плохое…» Дедушка вынес в сад все свои картины, облил их бензином, чиркнул спичкой и теперь стоял, глядя на мгновенно разгоревшийся костер, который чуть было не захватил половину изгороди.
В костре сгорела «Новая жизнь в старой уборной». Сгинула картина «Врач и скальпель». И «Пожар в Бергене» по праву занял в огне свое место. Вслед за ним полетело полотно «Вандалка застряла в щели для писем». И там, в костре, Врун в последний раз споткнулся о свою собственную выдумку…
Все было объято пламенем, все кубистическое дерьмо, которым он так дорожил, все содержимое сарая и пристройки, все ужасные картины, как обычно говорила о них бабушка, — вечно какие-то распадающиеся фигуры, люди, теряющие равновесие или срастающиеся со зданиями и кораблями, адская смесь изломанных поверхностей и острых углов. Все исчезло в один миг, и Аскиль словно окаменел. В его глазах светились отблески пламени, и он ничего не ответил на ее: «Господи, да что же ты делаешь, ты в своем уме?» Он не протестовал, когда она взяла ветку, пытаясь вытащить обуглившиеся части картин из огня, — слишком поздно. Бабушка разрыдалась. Она сильно ударила его в грудь и продолжала колотить, пока не обессилела. И как будто ничего не случилось, как будто кубистические картины были лишь нелепым чудачеством, длившимся пятьдесят лет, он вернулся в дом, разлил терпентинное масло в металлические банки и стал рисовать свой первый пейзаж — с такой удивительной легкостью, что она открыла рот от удивления: дымка как у Тёрнера, импрессионистическая рябь, северная простота, от которой у нее захватило дух.
Работал он теперь медленно — совсем не в том бешеном темпе, как прежде. Нет, проходили недели — и перед ее глазами постепенно возникал пейзаж, в который они вместе могли бы войти, если бы не его кубистическая непримиримость, его джазовое пристрастие к бутылке и его собаки-ищейки на востоке Германии. В возрасте восьмидесяти лет он, находясь в своем доме, нарисовал возможность, которой они никогда не воспользовались, любовь, к которой она лишь слегка прикоснулась в первые годы войны, когда дедушка был робким молодым человеком с просительными глазами. Он рисовал зеленые луга и горные равнины, рисовал датские рапсовые поля и норвежские березняки. Но не это было самым удивительным.
Самым удивительным было то, что картины вскоре стали изменять своего создателя — стирать горькую складку у рта, убирать злой взгляд темных глаз. Пейзажи осмелели. Как-то незаметно они зажили своей жизнью и начали рисовать дедушку. Бьорк видела, что в нем появилась какая-то мягкость. Она не могла не заметить, что, когда они по вечерам сидели перед телевизором и смотрели сериалы или мыльные оперы, на глаза у него часто наворачиваются слезы. В один прекрасный день она обнаружила, что ставит перед ним ужин, не задумываясь о том, что несколько подгоревших кусочков на дне кастрюли вызовут приступ бешенства.
Но чем мягче он становился, тем меньше от него оставалось, и в конце концов он стал похож на того человека-скелета, который пятьдесят лет назад перешагнул порог дома на Шивебаккен, — только спина теперь не была прямой, волосы черными, глаза карими и нос гордым. Теперь он скорее походил на сморщенного птенца, выпавшего из гнезда. Походка его стала беззвучной, его присутствие почти незаметным, а взамен крепкого пива в доме появилось пиво обычное. Однажды она обнаружила, что в пакете, с которым он возился в прихожей, лежало лишь светлое некрепкое пиво. В другой раз ей попались на глаза следы крови на унитазе, но о таких вещах они не говорили. Они смотрели на пейзажи. Впервые Бьорк стала вмешиваться в процесс рисования: она давала советы, высказывала свое мнение по поводу оттенков и выбора цвета. Указывала на мертвые пятна на картине, отсутствие гармонии в сочетании цветов, которые Аскиль без малейших сомнений закрашивал. Бывало, они часами стояли рядом, погрузившись в созерцание далеких миров, вырастающих на коричневых холстах, пристально разглядывали их, рапсовые поля и зеленые долины становились все более и более абстрактными и расплывчатыми, и временами бабушке казалось, что она как будто живет в этих пейзажах, пока однажды утром Аскиль, сидя в кресле-качалке, не начал харкать кровью. А дальше уже все пошло своим чередом: бабушка позвонила врачу, отвезла Аскиля в больницу, где ему поставили капельницу, накачали морфием, хотя он никогда не жаловался на боли, как не жаловался и на ту бурду, которой его кормили в больнице: молочная похлебка, фруктовое пюре, жидкая еда в бутылочке… Только здесь она услышала диагноз «рак желудка», но для нее это не оказалось неожиданностью, и она не стала упрекать его в том, что он отказался от всякого лечения, и просто сидел, как какой-нибудь младенец, посасывая свою бутылочку.
«Если бы Нильс мог его сейчас видеть, — думала Бьорк, — если бы Кнут приехал попрощаться с папой». Но никаких сыновей — ни мертвых, ни уехавших — не было, и даже умственно отсталая дочь весом в сто килограммов не прыгнула к папе на кровать. Правда, Стинне и ее безносый время от времени появлялись. Регулярно приходили письма из Бурунди, иногда из Амстердама и совсем редко из Бергена. Бабушка читала их вслух, и если бы не глухая и слепая мама Ранди, живущая в комнате толстой тетушки, то она, вне всякого сомнения, переехала бы в больницу. Но ей приходилось три раза в день возвращаться домой кормить свекровь. В преклонном возрасте на ее руках снова оказались двое беспомощных детей. Время шло, она никак не могла заставить себя сказать маме Ранди, что Аскиль лежит в больнице. Похоже, что свекровь ничего не замечала, потому что ее жизнь постепенно свелась к двум процессам: что-то поступало с одной стороны, и что-то выходило с другой. И даже в тот день, когда бабушка пришла с букетом цветов к человеку, которого уже больше не было — хотя он и лежал в своей кровати в отдаленной одноместной палате и был похож на потерявшего сознание птенца, — она ничего не рассказала Ранди. Все было таким ненастоящим: какие-то медсестры, мертвое тело Аскиля. Конечно же, его должны были отправить домой, и так и получилось, что мертвый Аскиль оказался в одной из комнат на Тунёвай. В другой комнате сидела слепая старуха, и всякий раз, когда бабушка переходила из одной комнаты в другую, то проходила мимо одного из пейзажей и замирала, как зачарованная. Надо ведь кому-то позвонить? Какие нужны бумаги? Аскиль хотел, чтобы его кремировали, а пепел развеяли над Норвежским морем, но как это сделать?
Бабушка застыла в прихожей — подавленная известием, которое она так никогда и не сообщила слепой старухе, — не понимая, что ей делать, а сладковатый запах разложения начал уже распространяться по всему дому. Он проникал в ковры и занавески, прилипал к одежде; тело увезли лишь после приезда Стинне и Сливной Пробки. Они вбежали в дом после того, как напрасно съездили в больницу.
— Черт возьми, — возмущалась Стинне, закрывая футболкой нос, — почему ты не сказала, что он умер?
Она прошла к Аскилю, лежавшему в комнате отца, но вонь тут же заставила ее повернуться и захлопнуть дверь. Потом она отправилась в комнату толстой тетушки, и тут ее ожидало новое потрясение. Может быть, мама Ранди и была слепой и глухой, но с обонянием у нее все было в порядке. Она почувствовала запах. После чего в последний раз встала с постели — и вот теперь лежала на полу мертвая. Глаза так глубоко запали, что Стинне не могла понять, открыты они или нет.
«Просто сумасшедший дом какой-то», — говорила бабушка обычно, вспоминая о собутыльниках, явившихся на похороны прочитав объявление о смерти дедушки, которое Стинне напечатала в газете. Целая толпа незнакомых мужчин ввалилась в церковь, где до этого сидели лишь ближайшие родственники. Ну и суматоха поднялась, да и какая неожиданность: оказывается, Аскиль вовсе не был так одинок, как мы себе представляли! «Выше нос, на небесах пиво лучше», — плакат с такой надписью вздымался в руках у одного из мужчин. Священник воспринял это как оскорбление и собирался уже было возмутиться, но бабушка сказала:
— Раз уж они пришли, пусть остаются.
Итак, в церкви сидели никому не известные собутыльники дедушки, с которыми он выпивал более тридцати лет; старые и молодые, возникло настоящее столпотворение, ведь они все встали в очередь, чтобы поцеловать гроб, и завалили его цветами и маленькими записочками, написанными на оборотной стороне пивных этикеток.
— Да, от него всегда можно было ждать какого-нибудь сюрприза, — говорила Бьорк, вспоминая о курьезной истории с пеплом. Произошло это неделю спустя — когда прошла кремация и пепел надо было развеять над фьордом Оденсе: Норвежское море все-таки довольно далеко, решила бабушка. Но она не могла знать, что дедушка когда-то завещал своим друзьям по горсточке своего праха. Она никогда не видела, как он сидит в «Корнере» и разбрасывает вокруг себя свой воображаемый пепел, громко смеясь и пользуясь случаем выклянчить стаканчик. «Если угостишь пивом, — обычно говорил дедушка кому-либо из новых посетителей, — получишь кусочек меня».