Читаем без скачивания Обитель - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Наверное, Бурцев захочет понять, как я здесь оказался», — подумал Артём без особого удовольствия. Лучше бы Галя посадила его в самый дальний угол.
Галя могла бы усесться и на первый ряд, но оттуда, осенило Артёма, ей нельзя было бы видеть Эйхманиса.
И, может быть, его, Артёма.
Или ей хотелось видеть их обоих сразу.
Сам Артём разглядывал серый занавес с белой чайкой. В лагере всё было в этих чайках, он так давно с ними свыкся, что только когда занавес начали раздвигать, вспомнил: такая же чайка была символом Московского художественного театра.
Первые минуты действа он вообще не понимал, что происходит: Галя за плечом, Бурцев неподалёку, Эйхманис слева… Артём несколько раз скосился туда, в начальственную ложу, и увидел, что Френкель так и не ушёл — остался сидеть возле начлагеря. Как-то он видел этого Френкеля на построениях — обычный заключённый, чего он там расселся в ложе.
По сцене туда и сюда бегали заламывающие руки девушки, судя по всему, дочери купца — который сидел по центру и так раздражённо расчёсывал рукою бороду, что, казалось, она сейчас отвалится.
Тем более что в бороде был Шлабуковский, в обычное время её не носивший.
Голос, в отличие от бороды, у Шлабуковского оказался собственный, и непомерный: хватило б и на два зала — он даже шептал так, что было отчётливо слышно.
Другим удивлением Артёма было то, что сидевшие вокруг него, и особенно позади, не просто следили за действием, но всякую двусмысленную реплику воспринимали двояко.
— На что ты рассчитываешь, скажи на милость? — спросил купец у появившегося на сцене молодого человека.
Помимо четырёх дочерей, у купца оказалось ещё и два сына — первым предстал зрителям младший.
— Предоставьте мне свободу спать, гулять и есть, когда я хочу! — воскликнул сын, полуобернувшись к залу, и услышал в ответ хохот и одобряющий гул.
Артём чуть оглянулся — и сразу увидел Эйхманиса, который тоже смеялся и рукой указывал Френкелю на зал. Френкель почтительно склонил голову, но улыбки на его лице не было.
Бурцев, кстати, тоже не улыбался, но, похоже, внимательно изучал дочерей купца. Зал его бесил.
— Порядку не будет, — сказал Шлабуковский, выдержав нужную паузу, и Эйхманис снова улыбнулся, и на первых рядах кто-то захохотал.
Следом появилась мать, как водится в русской литературе, сердобольная и тихая, в меру сил пытающаяся защитить детей от злой судьбы и скорого на расправу отца.
— Все у нас тихие и смиренные, — со слезой в голосе шептала она одному из сыновей, делая широкий жест рукой, осеняя и зал тоже.
— При отце! — обрывал её сын и разве что не указывал на Эйхманиса. — А так за пазухой ножи у всех!
Зрители снова гудели, отчего-то довольные собой, лавки скрипели, царило замечательное оживление — словно все сидевшие в бывшем Поваренном корпусе бывшего монастыря собирались после занавеса сесть в трамвайчик, а то и на личный автомобиль, и отправиться куда захочется.
Эйхманису очевидным образом нравилось всё происходящее: он отвлекался от сцены, лишь когда зал особенно шумно отвечал репликам артистов.
— Имеет право! — кричал купец.
— Ваше право — палка о двух концах! — отвечал старший сын.
— Дрын! — крикнул кто-то ему в тон, и это было поводом для мгновенного веселья, которое, впрочем, затихало немедленно, потому что за реальными событиями пьесы никто не забывал следить, и сопереживание было явное, прочувствованное.
Сказать, что актёрская игра оказалась бесподобна, Артём не смог бы — но вне сомнения, это был настоящий театр, не любительский.
На реквизит Эйхманис явно не поскупился: мебель стояла купеческая, крепкая, шторы на окнах висели такие, что хоть платья из них шей, под конец открыли шампанское — так даже оно вспенилось, дало настоящий аромат.
Все доверились действу безоглядно.
В последней сцене купеческие дочери и старший сын с невестой, стоя спиной к зрителям, примкнули к несуществующим окнам, в ужасе глядя на только что застрелившегося отца — за сценой действительно прозвучал выстрел, похоже, из револьвера, — и, чтоб разглядеть то, чего в действительности за сценой не было, многие встали, особенно задние ряды… кто-то тем временем уже аплодировал, кто-то кричал «Браво!», дочери купца поспешили за кулисы, но тут же выбежали обратно, приведя за руки Шлабуковского — слава Богу, он был не убит, все были несказанно рады его видеть, и Эйхманис тоже. Только Виоляр, мало понимавший по-русски, смотрел на сцену удивлёнными глазами, так и не отпустив руку жены.
Артём не выдержал и обернулся на Галю, словно бы имел ко всему происходившему отношение, она улыбалась и по-домашнему, как родной и любимый человек, моргнула ему сразу двумя глазами. Артём опешил, поспешил отвернуться и встретился взглядом с Афанасьевым — тот выглядывал из-за сцены, держа себя рукой за рыжий чуб, и, казалось, в глазах его было понимание — совершенно Артёму не нужное.
…Хотя, может, всё-таки показалось.
Когда уже все поднялись на выход, Афанасьев снова появился и крикнул:
— Тёма! Тёма, не уходи пока.
Артём, извиняясь и не глядя в лица идущих навстречу, двинулся к сцене, стараясь держаться подальше от ложи Эйхманиса.
Они шумно обнялись с Афанасьевым.
— Пойдём, я тебя познакомлю со Шлабуковским! — позвал он; Артём и не успел ничего ответить — разгорячённый и раскрасневшийся Афанасьев говорил без умолку. — Как он дал купца, ты видел? Я наблюдал за Эйхманисом — тот даже руки потирал, — и Афанасьев показывал как.
В этой гримёрке Горяинов уже бывал.
— Вот, это мой друг Артём, — представил Афанасьев, причём из-за плеча товарища Артём и видеть не мог, кому его представляют. — С Фёдором Ивановичем работает, — отчётливым шепотком добавил Афанасьев.
Артём наконец сделал шаг вбок — Шлабуковский беззвучно, чуть устало хохотнул: то есть поднял подбородок и открыл рот, трижды выдохнув.
Артём понял теперь, отчего тот так смеётся — без звука. С его-то голосом захохочешь — можно и посуду перебить.
— Да мы знакомы, — пояснил Артём.
— А, чёрт, — засмеялся Афанасьев, схватил себя за чуб и отвёл к столу, где щедро, на два блюда, были нарезаны колбаса и брынза, и хлеб лежал рядом, и кто-то уже нёс самовар, а Шлабуковскому откуда-то из-под полы подавали рюмку с чем-то зелёным.
— Это было прекрасно, восторг, — сказал Артём, улыбаясь.
— Ещё… — и Шлабуковский поднял два пальца, показывая кому-то, кто принёс ему рюмку.
Рюмки тут же появились, целая перезвончатая россыпь — у двух актёров, игравших сыновей, Афанасьева, Артёма, ещё кого-то.
Женщин не было — похоже, им предназначались другая гримёрка. Изредка доносились женские голоса.
— Идут, идут! — оповестил кто-то, стоявший у дверей.
Все разом опорожнили рюмки, стаканы и кружки — и побросали в ловко подставленную кошёлку.
Когда в гримёрку вошёл Эйхманис, кошёлка как раз задвигалась под стол.
За Эйхманисом втиснулись Френкель и Борис Лукьянович.
Артём уже было отвернулся в надежде, что удастся переползти в дальний угол и остаться незамеченным — на глаза попалась борода Шлабуковского, мелькнула шальная мысль её натянуть: хорош был бы он с чёрной бородой, да без волос… вдруг Артём увидел, как в проёме дверей показалась Галя, нарочито спокойная.
«К чёрту, — отчётливо подумал Артём. — К чёрту. Что ей надо?»
— А театр? — спрашивал Эйхманис Бориса Лукьяновича, продолжая только что начатый разговор. — Вы видели репертуар нашего театра? — Шлабуковский встрепенулся, но никто на него не обратил внимания. — Здесь половина постановок не могла бы идти на материке. А карикатуры видели в нашем журнале? А симфонический оркестр? — и Эйхманис усмехнулся. — Думаете, я не понимаю, что они дают Рахманинова? Ненавистника советской России и эмигранта? Тот же оркестр играет «Прощание с друзьями»: марш, который я знаю с юных лет, но назывался он тогда — «Двуглавый орёл»!
— Я слышал, — глухо отвечал Борис Лукьянович. — Я тоже знаю этот марш.
— Знаете такое выражение: «Иго моё благо»? — продолжал Эйхманис; Артём вдруг догадался, что начлагеря подшофе — он его уже заставал в таком состоянии. — Или как там ваш купец сейчас говорил? — обратился Эйхманис на этот раз к Шлабуковскому, и тот сразу привстал, пытаясь вспомнить и понять, какую из реплик имеют в виду, — «…а хочется мне прежде всего, — процитировал Эйхманис по памяти, — о душах ваших думать…»
— «…мне кажется, в них корысть да вражда», — закончил Шлабуковский.
— Так! — сказал Эйхманис и безо всякого перерыва, вполне приветливо поинтересовался: — Артём, как там обмундирование, получил?
— Получил, — ответил Артём, глядя на Эйхманиса глазами совершенно, как ему самому показалось, круглыми — от стыда и ужаса.