Читаем без скачивания Семья Карновских - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он видел сына насквозь, и Егор ненавидел отца за то, что он знает о его трусости и беспомощности. Злоба подстегнула Егора. Ничего, он покажет, что у него есть мужество, он не мальчик, которого можно побить. Он проучит отца за это, но не так, как хотел поначалу. Отец — его враг, он бы не расстроился, если бы Егор сделал такую глупость. Даже обрадовался бы. Егор поступит иначе: он уйдет из дома, уйдет навсегда, освободится от семьи, даже поменяет имя, с корнем вырвет все, что досталось ему от отца.
С новыми силами он поднялся с кровати, прогнал усталость, потянувшись, помахав руками. Взглянул на часы. Была поздняя ночь. Егор осторожно приоткрыл дверь, прислушался. Ни звука. Родители спали. Он на цыпочках прокрался в ванную, умылся холодной водой. Она освежила его, и чувство голода стало сильнее. Егор пошел на кухню, заглянул в холодильник. Подкрепившись, он начал готовиться к первому в жизни смелому поступку.
Он уложил в чемодан немного белья и костюм на смену. Взял фотоаппарат. Этот дорогой аппарат, «лейку», отец подарил ему еще «там». Собрал все фотографии «оттуда». Среди них было несколько карточек дяди Гуго в военной форме. Надел дождевик с нашивками на плечах, похожими на эполеты. В кармане он нашел только оборванный билет в кино, пуговицу и один цент. Даже на собвей не хватит. Егор прокрался в отцовский кабинет, он знал, что отец хранит деньги в ящике стола. Он думал взять только никель, но увидел в столе конверт. В нем лежало несколько банкнотов. Егор пересчитал деньги. Десять долларов. На секунду ему. стало стыдно, но он вспомнил все зло, которое отец ему причинил, и забрал конверт. Потом выгреб из ящика мелочь. На столе стояла фотография матери. Егор вынул ее из рамки и спрятал во внутренний карман. Быстро написал письмо, в котором попрощался с матерью, но ни словом не упомянул отца, как сирота.
В письме он написал о себе много плохого, попросил прощения за горе, которое причинил матери, и за кражу денег, но на самом деле он совершенно не чувствовал себя виноватым. Наоборот, он был горд первым в своей жизни смелым поступком. Поставил подпись: Йоахим Георг Гольбек. Пусть отец знает, что у них нет ничего общего.
Егор тихо вышел из квартиры и спустился по лестнице, а не на лифте. На углу дремал в машине таксист. Егор разбудил его. Он мог бы поехать на собвее, но на радостях решил взять такси.
— Куда едем, сэр? — спросил шофер.
— В Йорквиль, в гостиницу, — ответил Егор, довольный, что к нему обратились «сэр».
В окно машины дул легкий ветерок. Егор вынул из кармана жилетки ключ от квартиры и выбросил на мостовую. Он порвал последнюю ниточку, которая связывала его с домом.
Он снял в гостинице маленькую комнатку, заплатив вперед доллар. Постель была постелена, угол одеяла откинут, но Егор был слишком возбужден, чтобы лечь спать. На стене среди пожелтевших картинок, изображавших германских императоров и древние битвы, висело объявление, что прием в немецком консульстве осуществляется с десяти до двух часов. Оно было написано по-немецки готическим шрифтом. Остроконечные буквы впились в мозг Егора, как копья. Теперь он знал, что делать дальше.
Еще не рассвело, но он сел за стол и в тусклом, красноватом свете лампы принялся писать письмо в консульство. В первых строчках он с изысканной немецкой вежливостью, как учили в гимназии, выразил надежду, что господин консул прочтет его письмо, и попросил прощения за то, что отнимает драгоценное время у его превосходительства.
Закончив с извинениями, он перешел к сути. Следующие фразы были не столь витиеваты. То, что он написал, больше было похоже на исповедь, чем на деловое письмо. Егор излил на листке бумаги всю свою горечь, рассказал обо всех бедах и обидах, о том, как поссорился с мистером Леви, когда встал на защиту своей страны, и о том, что в Америке ему нет ни счастья, ни покоя. Перечислив все заслуги семейства Гольбеков и особенно обер-лейтенанта Гуго Гольбека, которому он имеет честь приходиться родственником, Егор попросил у его превосходительства разрешения вернуться домой. Он написал, что готов выполнять тяжелейшую работу, готов служить верой и правдой родине своих предков, лишь бы ему позволили быть вместе с его народом и страной. Он переписывал письмо снова и снова, наконец переписал его набело в последний раз, подписался как Йоахим Георг Гольбек и добавил адрес гостиницы, в которой остановился. Красивейшим почерком вывел адрес консульства и пошел на улицу разыскивать почтовый ящик.
Опустив письмо, он приподнял крышку ящика и заглянул внутрь, будто хотел убедиться, что конверт действительно там.
Егор стоял на пустынной утренней улице. Он знал: его ожидают великие дела.
40Доктор Зигфрид Цербе, пресс-секретарь дипломатической службы, сидел за огромным письменным столом усталый и апатичный, хотя день только начался. Его водянистые глаза, всегда мутные и влажные, будто полные слез, покраснели после бессонной ночи. Глубокие морщины от носа до подбородка темнели на бледном, гладко выбритом лице. Дрожали тоненькие, голубоватые жилки на висках. Так бывало, когда у него сильно болела голова. Он принял две таблетки аспирина, но это не помогло. Он нажимал пальцами на виски, будто пытался вдавить боль внутрь, и мутным взглядом смотрел в окно офиса на Манхеттен, на небоскребы, шпили церквей, фабричные трубы и телеграфные провода. Город застыл, как необъятное кладбище, уставленное надгробиями. Так кажется всегда, если смотреть с высоты. Только легкий шум поднимался вверх, будто жужжание пчел. От каменного спокойствия стало немного легче, боль отступила. Но доктору Цербе не давали спокойно поглазеть в окно. То и дело звонил телефон. Пронзительные звонки отдавались в мозгу, но гораздо больше раздражал стук каблуков и выкрики «Хайль!», когда подчиненные входили в кабинет. Доктор Цербе каждый раз испытывал приступ головной боли.
— Хайль! — отвечал он негромко, хотя это словечко стояло у него поперек горла.
Дело было не в том, что доктор Цербе имел что-нибудь против нового приветствия или новой власти. Напротив, он поддержал ее одним из первых. Но ему было досадно, что она не оценила его по заслугам, не наградила, как должно.
В первые дни, когда все были опьянены начавшимися переменами, доктор Зигфрид Цербе был вознагражден. Он получил кабинет Рудольфа Мозера, а заодно и его газету, самую солидную газету в столице, и мог сколько душе угодно печатать в ней свои патетические статьи и непонятные, мистические стихотворения. В театрах начали ставить его пьесы, годами лежавшие в столе. Раньше директора театров и режиссеры не хотели их покупать. Эта еврейская банда не понимала глубины и национального духа его произведений.
Для доктора Цербе настали счастливые времена. Критики писали восторженные статьи, актрисы улыбались ему и говорили комплименты. Ему, Зигфриду Цербе, который всегда был обделен женским вниманием. Правда, он не придавал их улыбкам большого значения. Верный ученик античных философов, настоящий грек в душе, он считал недостойной связь с женским полом, предпочитая мужской. Тем не менее ему нравилось находиться в окружении женщин, которые восхищались его эрудицией и, главное, его поэтическим даром. Доктор Цербе был искренне благодарен и предан новой власти, которая его вознесла. Он терпеть не мог грубых, вульгарных людей, ставил их на одну ступень со скотиной, но писал восторженные поэмы о вождях, сравнивал их с великанами, скалами и богами. Слабый, маленький, невзрачный книжный червь, он восхищался правителями и героями, воспевал мечи и копья, убийство, месть и жестокость. Прекраснейшими словами, позаимствованными из греческой мифологии и германского эпоса, он превозносил новых богов в сапогах. В фантастических драмах, где полуголые русобородые германцы, одетые в звериные шкуры, с копьями в руках разгуливали по горам и лесам и произносили рифмованные монологи, доктор Цербе намекал на новые времена. В его пьесах, как в греческих трагедиях, из которых он немало почерпнул, хоры воспевали героев. Критики объявили Зигфрида Цербе восходящей звездой национальной драматургии. Но его процветание оказалось недолгим.
Никто не решался покинуть театр, не досмотрев до конца драму доктора Цербе, но публика не могла удержаться от зевоты, когда полуголый герой произносил непонятный монолог. Когда вступал хор, из зала иногда даже доносился храп уснувшего зрителя. Пьесы доктора Цербе недолго оставались в репертуаре. Подписчики его газеты не хотели читать ни длинных статей, насыщенных латинскими словами и древненемецкими оборотами, ни туманных символистских поэм. У доктора Цербе отобрали кабинет, прежде чем он успел в нем прижиться. За редакторским столом оказался бывший репортер, зеленый юнец, у которого не было не то что докторской степени, но даже диплома.
В театрах шли другие пьесы. Их авторы, как видел доктор Цербе, не имели ни малейшего представления об античной драме, не знали законов стихосложения и не обладали чувством языка. Зато они широко использовали непристойности и грубые, уличные выражения. И, что самое ужасное, публика обожала пошлость и ржала во всю глотку. Раньше критики превозносили доктора Цербе, который спас национальное искусство от местечковых директоров, а теперь расхваливали новых драматургов, вульгарных и невежественных.