Читаем без скачивания Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий - Нина Соболева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машина свернула, и больше я Алика не видела, двадцать три года не видела…
Дорогу не помню. Привезли в управление. Завели в кабинет того типа, который был так любезен в августе.
Чемоданы швырнули в угол, возле двери. Тут же остановилась и я. В ушах, в голове будто вата, ватные руки и ноги. И только твержу про себя: все кончено! Все кончено!..
Быстро вошел полковник Дребинский, с ним еще двое. Сразу в крик:
— Ага! доставили! Дрянь какая — вздумала провести всех вокруг пальца?!
Стараясь не вслушиваться, думала только о том, как бы не упасть. Ноги подламывались, как тогда, в блокаду.
— Ты что? Оглохла?!
Дошло до сознания — требуют комсомольский билет.
Достала из нагрудного кармана, пришитого к пальто, где все документы.
Схватил, развернул: «Ого! Стаж с 38-го года! Столько лет позорила комсомол!» — и начал рвать красную книжечку.
Треск коленкоровой обложки показался оглушительным и кощунственным.
— Да как вы смеете?! — рванулась, чтобы отнять. И сразу пощечины. Одна за другой…
Отшатнулась к стене: бьют? Впервые в жизни меня бьют!
Будто от сна пробудилась. Вот теперь полный покой и ясность — я одна против этих гадов. Одна. И пусть что угодно делают, но я не доставлю им удовольствия ни одной слезой… Еще что-то орали.
Вытряхивали из чемодана вещи. Велели отобрать свои, и я не спеша отбирала. Переложила в наволочку. Забрали две папки с рукописью Арнольда. Одежду его побросали обратно в чемодан и унесли.
Расписывалась в каких-то квитанциях. Внимательно перечитала: «Ордер на арест гражданки Лаврентьевой Нины Васильевны, 1923 года рождения, уроженки города Ленинграда». Мелькнула мысль: "Сейчас наш эшелон отправился в Ленинград. Без нас. Алик тоже где-то в этих стенах…».
Но тут же отогнала ее — ни о чем таком думать нельзя! Главное, чтоб держаться. Чтоб ни одной слезинки, даже улыбаться буду. Назло им.
Не знаю, получилась ли улыбка, но с этой минуты говорила, двигалась спокойно, не спеша. Старалась все видеть, все слышать, все запомнить. И от этого наступил какой-то полный покой.
Помню, с каким любопытством (подчеркнутым) стала я разглядывать этих трех сытых мордатых «господ офицеров». И запомнила их действительно на всю жизнь. Они почувствовали изменение в моем состоянии, это, видимо, разозлило, и, быстренько закончив формальности, меня сдали конвоиру.
Я и на солдатика посмотрела очень внимательно, и меня почти насмешило, как он смутился (совсем молодой мальчишка). И в двери пошла первой с таким видом, будто он не конвоиром моим был, а кавалером, который галантно пропустил даму вперед, даже окрик «Руки назад!» восприняла как забавные правила новой игры, и по длинным коридорам шла улыбаясь, хотя эту улыбку никто не мог видеть.
Думала, что меня куда-то повезут. Но вывели во двор, цементный весь, с трех сторон серые стены управления, а четвертая замыкается каким-то служебным желтым двухэтажным зданием, вроде гаража или склада. Над головой промозгло-цементное небо (оказалось, уже сумерки наступили). И только когда меня подвели к этому невзрачному желтому дому и я увидела, что окна его закрыты железными заслонками, и когда услыхала лязг металлической двери, я поняла, что это тюрьма.
И вся бравада сразу слетела с меня.
* * *
Узкий тамбур перегорожен решеткой из толстых металлических прутьев. Мой конвоир «сдает» меня под расписку тюремному вахтеру, тот большим ключом отпирает решетчатую дверь, и я переступаю порог, дверь с лязгом захлопывается за мной. Ведут по длинному коридору. Промозглая сырость, запах ржавого железа, хлорки и еще чего-то неживого, мертвенного. Цементный пол, серые стены, бесконечные ряды дверей, обитых металлическими листами, тусклые лампы под потолком в проволочных колпаках. Гнетущая тишина — ни голоса, ни звука, только иногда скрежет замка и стук двери.
От одной двери к другой неслышной тенью скользит солдат. Останавливается у некоторых, отодвигает заслоночку и приникает к глазку. Это у него работа такая, наблюдать за теми, кто там, за дверью, догадываюсь я. Значит, и за мной будут так следить…
Конвоир грохочет ключами, открывает камеру № 8 и подталкивает меня. Стук захлопнувшейся двери оглушает как пушечный выстрел. Узкий каменный мешок с зарешеченным окном под потолком, стекла которого замазаны серой краской. В правом углу — кровать с переплетами металлических полос вместо сетки. Слева к стене прикреплен, как в вагоне, метровый столик и откидное сиденье. Ближе к двери — ржавая раковина и унитаз. Разглядываю двери. В центре их железная форточка, а выше — стеклянный глазок, диаметром сантиметров в пять. Сейчас он закрыт со стороны коридора. Соображаю, что солдат может видеть всю камеру, в том числе и тот угол, где унитаз… И тут вздрагиваю и отшатываюсь от двери: прямо на меня сквозь круглое стеклышко смотрит чей-то страшный, будто нечеловеческий глаз. Поглазел не мигая и снова закрылся железным веком.
Со всех сторон обступает такая тишина, что кажется, будто оглохла. Пробую ходить из конца в конец, чтобы слышать хотя бы свои шаги. Но на мне стеганые суконные бурочки[41] с галошами, резиновые подошвы лишь поскрипывают на цементном полу. (Думала ли мама, когда шила эти бурочки, что я буду в них шагать по тюремным коридорам… — мелькнуло в голове и тут же перехватило горло. Но усилием воли прикрикнула на себя: «Не сметь! Не сметь! Не сметь думать ни о чем расслабляющем! Ни о ней, ни об Арнольде, иначе не выдержать»).
Меряю шагами свою обитель: в длину 8 шагов, в ширину — 3. Отмечаю, что лампа под потолком ярче, чем в коридоре, наверное сто свечей, тоже в проволочном «наморднике». Радуюсь, значит хорошо будет читать, писать. (Скоро я узнаю, что и книги, и карандаши, и бумага здесь запрещены. И очень изумляюсь: «Как же это?! Ведь даже Вере Фигнер и Кибальчичу можно было писать, читать, изучать языки в стенах Шлиссельбурга! А Горький написал в Петропавловке свою пьесу «Дети солнца». Яркая лампа будет моим проклятьем — ее не выключают и ночью. И очень трудно спать, а если закроешь лицо, то сразу стучат в дверь…).
Холодно, кутаюсь в пальто. (Изрядно потрепанное уже мое «каракулевое» пальто, по моде сшитое на первую зарплату еще в начале войны, тесно приталенное вверху и расклешенное снизу. Как же оно нелепо в этой обстановке!).
Устала ходить, сажусь на краешек скрипучей кровати, прячу голову в воротник, пытаюсь дремать. Но только закрою глаза, и сразу вспыхивают картины: Алик бросает мне на колени шапку и, смеясь, уходит… Из голубой «эмки» выходит мой «шеф»: «Ну-с, путешественница, где твои чемоданы?». Оскаленная рожа начальника: «Дрянь! Обмануть нас вздумала?!» — и снова обжигает боль пощечин. Кажется, не лицо, а душу отхлестали мне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});