Читаем без скачивания Что в костях заложено - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но это же обман!
— Я вам подробнейше объяснил, что это никакой не обман. Это откровение ряда вещей о человеке, изображенном на картине, и о вас, а не обман.
Фрэнсис не очень радовался тому, что его личное мнение о непредсказуемости и частой несправедливости судьбы прославили как портрет давно умершего карлика. Но его не могла не радовать похвала искусству художника, пускай этот художник и оставался безымянным. Он незаметно (как ему казалось) подводил разговор к тому, чтобы Сарацини похвалил «Дурачка Гензеля», тонкую работу художника, подлинный дух прошлого, цветовую гамму и ощущение большой картины, хотя на самом деле она была маленькой. Ему не удалось обмануть итальянца, и тот посмеялся над его манерой выпрашивать похвалу.
— Но я с удовольствием буду хвалить вас, — продолжил Сарацини. — Почему бы вам не попросить комплиментов прямо, как подобает настоящему художнику? Что вы мнетесь и жеманничаете, как старая дева, которая рисует цветочки акварелью?
— Я не хотел придавать чрезмерное значение такой мелочи.
— О, я понял: вы не хотите впадать в грех гордыни. Ну так не шарахайтесь от гордыни лишь затем, чтобы впасть в лицемерие. Вы вели собачью жизнь, Корнишь, вас воспитывали полукатоликом-полупротестантом в какой-то ужасной дыре, и вам достались худшие половины от обеих этих систем двуличия.
— Но-но, Meister! Я же вижу, что вы добрый католик.
— Может быть. Но когда я художник, я изгоняю всякую религию. Католическая вера породила множество великих произведений искусства; протестантизм — ни одного. Ни единой картины. Но католическая вера взрастила искусство в самой пасти христианства. Если Царство Божие когда и наступит, в нем не будет никаких картин; Христос никогда ни в малейшей степени не интересовался искусством. Его Церковь вдохновила множество картин и скульптур, но вовсе не потому, что Он так учил. Кто же тогда вдохновитель? Очевидно, всеми ненавидимый Сатана. Именно он понимает плотскую и интеллектуальную сторону человеческого существа, он питает их. А искусство — плотско и интеллектуально.
— Значит, вы работаете под крылом Сатаны?
— Приходится, иначе я вовсе не смогу работать. Христу ни к чему люди вроде меня. Вы никогда не замечали, читая Евангелие, как решительно Он держится в стороне от любого человека, в котором можно заподозрить хоть каплю ума? Добросердечные простачки и женщины ничем не лучше рабынь — вот кто за Ним следовал. Неудивительно, что католичеству пришлось занять такую решительную позицию, чтобы привлечь к себе умных людей и художников. А протестантизм пытался сделать противоположное. Знаете, чего мне хотелось бы, Корнишь?
— Нового Откровения?
— Да, может и этим кончиться. Мне хочется, чтобы устроили слет, на который Христос привел бы всех Своих святых, а Сатана — всех своих ученых и художников, и пускай дискутируют до победного конца.
— А кто будет судьей?
— Вот в чем вопрос! Не Бог Отец, конечно, — Он ведь приходится отцом обоим спорщикам.
Сарацини действительно хвалил «Дурачка Гензеля», как они с Фрэнсисом теперь называли эту картину. Но на этом не остановился. Он безмолвно принял Фрэнсиса в круг людей, удостоенных близкого общения с Мастером, и теперь за работой без устали говорил о том, что считал философией искусства. Его философия была изуродована столь роковой для философов болезнью — личным опытом.
И графиня стала теплее относиться к Фрэнсису. Она, впрочем, и раньше была с ним безупречно вежлива, но теперь она свободнее говорила о том, чем занимаются они с Сарацини, и чаще приглашала Фрэнсиса на совещания в свои покои, после того как Амалия с мисс Нибсмит уходили почивать. Графине хотелось улучшить экспортируемый продукт. Если такая оригинальная картина, как «Дурачок Гензель», встретила столь горячий прием, не может ли Сарацини чуть сильнее изменять кое-какие старые картины, проходящие через его руки?
— Графиня, неужели вы толкаете меня на подделку?
— Конечно нет, Meister! Я лишь прошу вас быть чуточку посмелее.
Беседуя, они неизбежно проговаривались, и Фрэнсис стал намного лучше представлять себе схему того, что нельзя было назвать иначе как изощренным мошенничеством. Графине и Танкреду платили за отправленные картины ровно четверть того, что удавалось выручить за итальянские шедевры, полученные в обмен от немецких музеев. Когда Фрэнсису назвали цены, у него глаза на лоб полезли. А куда шли эти деньги? Конечно, не в Дюстерштейн — это было бы слишком откровенно и опасно. В швейцарские банки, причем в несколько разных.
— Четверть — это не так много, — заметила графиня. — Бернард Беренсон получает столько же всего лишь за то, что выписывает удостоверение подлинности для Дювина. Мы поставляем сами произведения искусства, и все удостоверение подлинности, какое им нужно, — это одобрение великих немецких искусствоведов, которые их покупают. Надо полагать, они знают, что делают.
— Иногда мне кажется, они знают больше, чем говорят, — заметил Сарацини.
— Они работают под неусыпным взглядом рейхсмаршала, — сказала графиня, — а он привык получать то, чего ждет. Говорят, что часть товара — лучшие вещи — оседает в его личной коллекции, а она у него обширна и весьма богата.
— Вся эта затея, похоже, кривей собачьей ноги, — сказал Фрэнсис, вспомнив поговорку из Блэрлогги.
— Если и так — а я с этим не согласна, — мы тут не главные обманщики, — заявила графиня.
— Вы не считаете эту схему обманом?
— Если бы речь шла о простой сделке, считала бы, — объяснила графиня. — Но дело обстоит гораздо сложнее. Я считаю, что мы восстанавливаем справедливость. Мой род потерял на войне все состояние — ну, не все, но очень большую часть — и принес эту жертву добровольно ради Германии. Но начиная с тридцать второго года мою Германию кто-то обкусывает, так что я ее уже не узнаю. Мою работу по восстановлению семейного состояния невыносимо затрудняют. А почему? Потому что я неправильная аристократка, то есть настолько близка к демократам, что это нестерпимо для национал-социалистов. Господин Корниш, вы знаете, что такое аристократ?
— Конечно, я знаком с этим понятием.
— А я знаю, что это значит на практике. В эпоху, когда мой род достиг знатности и богатства, аристократом назывался тот, кто приобрел власть и состояние своими талантами, а это значило смелость, готовность рисковать и ничего общего не имело с умением пробираться через лабиринты правил, составленных бездарными трусами ради своего собственного блага. Вы знаете девиз моего рода? В замке его можно увидеть повсюду.
— Du sollst sterben ehe ich sterbe, — сказал Фрэнсис.
— Да, а что это значит? Это не какой-нибудь девиз буржуа девятнадцатого века, не сладкоречивое выражение мещанских идей о величии. Эти слова значат: «Ты погибнешь прежде, чем я погибну». А я не собираюсь погибать. Поэтому я делаю то, что делаю.
— Графиня, кажется, твердо намерена маршировать под знаменем Сатаны, — сказал Фрэнсис Мастеру.
— Каждому из нас Сатана является в ином обличье. Графиня уверена, что встретила его в фюрере.
— Опасный вывод для немецкого гражданина.
— Графиня удивилась бы, назови ее кто гражданкой. Она же сказала вам, кто она: аристократка, отважная мастерица выживания. А не какая-нибудь, как выразился бы Вудхауз, чудаковатая балаболка.
— А если Гитлер прав? Что, если рейх и вправду простоит тысячу лет?
— Я как итальянец скептически отношусь к заявкам на тысячелетнее существование, которое должно стать результатом какого-либо плана. Италия продержалась намного дольше, но в основном благодаря отсутствию всякого целенаправленного руководства, и как блистательно ей это удалось! Конечно, сейчас там свой клоун у власти, но Италия перевидала уже столько клоунов! Они приходят и уходят.
— Я так понял, что меня зовут маршировать под графинины знамена? Под знамя дьявола.
— Да, и вы можете последовать этому приглашению — или вернуться в свою замороженную страну с ее замороженной живописью, рисовать озера подо льдом и раздуваемые ветром кроны сосен. К ним-то Сатана равнодушен, и по вполне понятной причине.
— Вы хотите сказать, что в этом случае я упущу свой шанс?
— Вы, безусловно, упустите шанс научиться тому, чему я мог бы вас научить.
— Да неужели? Вы забыли, что я уже умею смешивать краски, готовить грунтовку в соответствии с лучшими принципами и уже написал одну картину, которая, судя по всему, имела значительный успех.
Сарацини положил кисть и аккуратно похлопал в ладоши:
— Вот давно бы так. Я все ждал, когда вы наконец проявите характер. Самоуважение, достойное художника. Вы прочитали «Жизнеописания художников» Вазари, несколько раз, как я велел?
— Вы же знаете, что да.
— Да, но внимательно ли? Если внимательно, то вас должна была поразить сила духа этих людей. Все лучшие из них — истинные львы, даже кроткий Рафаэль. В минуты слабости они могли сомневаться в своей работе, но никому другому этого не позволяли. Если в них сомневался их покровитель, они меняли покровителя, ибо знали: в них есть нечто, над чем никто не властен, — сильный самостоятельный дар. Вы всяческими ухищрениями и намеками пытались вынудить у меня похвалы «Дурачку Гензелю». И я его похвалил. В конце концов, вы рисуете уже… сколько, девятнадцать лет? У вас были хорошие учителя. «Дурачок Гензель» сойдет пока что, за неимением лучшего. Да, это неплохая картина. По ней видно, что автор, прихваченный морозом родных просторов и придушенный хитроумной логической гимнастикой Оксфорда, начал наконец познавать себя и уважать свое знание. Ну что ж, и раньше бывало, что художественный талант расцветал не сразу. Но если вы думаете, что научились от меня всему, то ошибаетесь. Технике — да, ее вы частично переняли. Внутренней уверенности — ничуть. Но сейчас вы приобрели нужный настрой, и мы можем начать эту необходимейшую стадию обучения.