Читаем без скачивания Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот никогда не применял себя к его стулу.
— А мне бы хотелось. Посадили бы меня, я бы тогда знал, что делать.
— Что? Интересно.
— Стрелял людей.
— Что-о?
— Собрал бы войска, отдал им приказ: ездите из города в город, ходите по дворам и стреляйте без жалости таких, как Лешка Лемеш или как эта тихая сволочь Заштатный.
Федор стоял над Виктором, разглядывая в упор. Тот сидел перед ним, долговязый, нескладный, болезненно бледный, пугающе убежденный, — мальчишка, безрассудно верящий в случайно подвернувшуюся мысль. Над такими властвует минута, она-то и толкает на преступления.
— Чуть поздновато ты родился, — сквозь зубы произнес Федор.
— А что?
— Был такой правитель, точно по твоему вкусу.
— Кто?
— Гитлер.
Виктор помолчал. И тогда Федор пошел на него грудью:
— Хочешь, сморчок, чтоб тебя любили, чтоб жить без тебя не могли? Хочешь?..
— Ну?..
— А за что? За то, что готов стрелять людей? За что любить? А еще Лешку упрекаешь…
— Я бы за деньги девку не продал, какая бы она ни была.
— Да что тебе девка какая-то, что тебе мать, ты же мечтаешь, чтоб на них фугаска упала! Ты ненавидишь всех! Лешка, по-твоему, гадина, а ты-то хуже.
— Я? Лешки?
— Ему плевать на людей — на тебя, на твою мать, на Алку. Нужно — затопчет в грязь, нужно — пырнет ножом, не задумываясь. Ты за это его не любишь?
— Ненавижу!
— А сам?.. Не нож, так винтовку готов взять против людей. Еще в правители себя ставишь. Такому правителю лешки самые подходящие помощники. Ненавидишь?.. Да тебе целовать его надо в сахарные уста. Ты с ним — два сапога пара!
Виктор съежился, кособоко склонил голову, и Федор почувствовал — пробил, плачет.
— Ну что? Посмотрел на себя со стороны — красив?
— Я ведь так… К слову… — выдавил из себя Виктор.
— И Гитлер сначала всего-навсего орудовал словом, да кончил печами, где детей жег.
— Но что — прощать? Прощать Лешку?
— Нельзя!
— Значит, ненавидеть?
— Да.
— Не пойму. То ругаете, что ненавистник, то говорите — ненавидеть!
— Ненавидеть уметь надо, слепой котенок! Ты же вместе с Лешкой готов ненавидеть мать, которая тебя, дурака, грудью выкормила. Ты порой меня ненавидишь, хотя я тебе ничего плохого не сделал. Разбирайся — кого и за что! Умей глаза держать открытыми.
Виктор молчал, не подымая головы.
— У меня все спуталось, — горестно признался он наконец.
— Ты вот хочешь уехать — езжай, погляди, пощупай мир. Поумнеешь.
Виктор вскинул на Федора красные глаза, сразу отвел, буркнул в сторону:
— А если не поеду, расхотелось вдруг…
— Почему так?
И взметнулись блестящие от слез глаза, и выступил румянец, и, быть может, первый раз в жизни прорвались непривычные слова признательности:
— Кто знает, встречу ли я там такого, как вы. Вдруг да будут попадаться все лешки да заштатные.
— Э-э, дурак, если б на свете жили одни лешки, давно земля стала бы пустой. Люди-лешки вырезали бы друг друга.
Виктор подумал и согласился:
— Верно… Ладно. Поеду. И вы уезжайте скорей отсюда. Вас съедят.
— Кто?
— Анка с муженьком своим. Вы ведь комнату их занимаете.
— Отдам я им комнату. А ты мать свою не забывай.
— Само собой. Анка-то на мать не раскошелится. Вот и скажите мне: любить ее или ненавидеть?
Федор не ответил сразу: любить или ненавидеть — великая наука, не каждый человек постигает ее даже в зрелом возрасте.
В этот день, выходя из подъезда, Федор столкнулся нос к носу с Заштатным. Упитанный багрянец на щеках, рыхлый нос, выражающий простодушие, с конфузливо-ласковым выражением уступил дорогу, из-под припухших век кольнули глазки. Зачесались кулаки, но Федор прошел мимо. Не дано ему право судить и наказывать. Ему не дано, а закон не заметил — сойдет с рук, отделается только конфузом этот конфузливый человек.
А вечером в квартире был большой скандал. Мать воевала с дочерью. Зять время от времени показывался в коридоре, чтоб все видели, какой у него глубоко оскорбленный вид и как он при этом сдержан: не бросается сломя голову в грызню.
Мать и дочь ругались из-за комнаты, которую занимал Федор.
Рано или поздно мать уступит, дочь победит, и Федору придется собирать свои вещи. Нужно уезжать. Нужно найти мастерскую. Нужно полгода независимого времени. Как ни кинь, нужны деньги.
Плох тот стратег, который идет к победе нацеленно по геометрической прямой, не делая обходов, не предусматривая отступлений. Существует картина, пока что созданная лишь администраторским гением директора гостиницы, — метр восемьдесят на два двадцать пять…
И Федор решился…
10У Герберта Уэллса есть рассказ. Мальчик открыл зеленую калитку — из городского захолустья с пылью, грязью, вонючими лавчонками попал в сад, где бархатные пантеры ласкались, как домашние кошки. Мальчик очнулся на мостовой, среди лавчонок и прохожих, исчезла дверь в стене, кончилась сказка, началась жизнь — школа, колледж, служба, уже маячило кресло в правительственном кабинете. Но зеленая калитка в стене преследовала, ждал ее, хотел открыть снова, вплоть до смерти…
Калитка не зеленая, просто ветхая. Рядом на столбе — кнопка звонка под ржавым жестяным козырьком. Заполнили небо обильной зеленью два старых дуба. И тянет забытым бражным запахом моченых яблок. Федор, придерживая перекинутый через плечо ремень этюд-, ника, медлит нажать кнопку звонка.
За оградой — влажная тень от разросшихся кустов. Шесть с лишним лет тому назад Федор однажды вошел в эту калитку… Шесть лет, оглянешься — довольно-таки пестро. Снилась калитка? Думал о ней?.. Нет, забыто, заплыло, былью поросло. Но где-то в подвалах памяти хранилось: сношенные каменные ступеньки крыльца, сумрак просторных комнат, в которых, казалось, застоялся воздух прошлого века, тяжелая мебель — современница извозчиков-лихачей… Дом, где приходят в голову успокаивающие мысли: жили люди, люди живут, люди будут жить, какие бы страшные слухи ни ходили о водородной бомбе.
Сжимается сердце… Может быть, так выглядит наяву дом Саввы Ильича, счастливая крепость художника, мечтой о которой был в детстве заражен Федор? Непохоже, не то, но мечты детства, если они исполняются, всегда имеют другую физиономию — сразу не признаешь, забудешь сказать: «Здравствуй».
Наверно, у каждого человека есть в жизни своя заветная калитка, в которую хотелось бы войти.
Федор протянул руку к звонку, нажал кнопку…
Где-то в стенах, пропахших вековой книжной пылью, вздрогнула тишина — пришел гость извне, старый гость… Признают ли? Не встретят ли холодным недоумением?
Дремал сад под солнцем. Валялись посреди дорожки забытые садовые грабли. В сонной листве деловито перелетала синица. Пусто… Эти электрические звонки на старых калитках никогда не работают.
Дремал сад, и только на верхушках дубов листва шевелилась от ветра. Забытые железные грабли на дорожке — значит, люди живут, не вымерли, не уехали. Но, может, живут другие люди?..
Федор без особой надежды еще раз нажал кнопку, выждал с минуту и хотел повернуться…
Синица взлетела вверх. Хлопнула дверь, за кустами поникшей от жары сирени бойко-бойко зашуршали шаги.
Девушка, тонкая, как чуткий к ветру таловый куст, загорелые колени играют легким подолом сарафана, летит словно навстречу радости — просто ходить иначе не может, — а лицо выжидательно-серьезное, вглядывается сквозь штакетник.
— Вам что? Входите, не закрыто.
Короткие, от солнца выгоревшие в рыжинку волосы, брови строгого и точного рисунка, голубые глаза с девичьей бессмыслинкой. И в незнакомом лице, как отдельные слова и фразы в забытом стихотворении, припоминаются знакомые черты — линия лба, брови и что-те в крыльях носа… Она! Однако шесть лет с хвостиком — срок немалый.
И молчание Федора ее смутило, брови двинулись к переносице, изобразили строгость.
— Вам что?
Федор развел руками, ответил смущенно:
— Да как тут скажешь сразу…
И она до слез в глазах вспыхнула:
— Вы?!
— Неужели узнали?
— Это вы! Вы такой же.
— А вы изменились. Еще как!
— Портрет?.. Вы, помните, меня рисовали?
— Не помнил бы, не пришел.
— До сих пор висит… Да идемте в дом. Идемте быстрей!
И она пошла вперед, почти на каждом шагу нетерпеливо оглядываясь, как охотничья собака, которая боится оторваться от медлительного хозяина. Синие цветочки на подоле сарафана рябили в глазах.
А Федор глядел на нее, чувствовал и неуклюжую тяжесть своих шагов, и громоздкость тела, и косную медлительность человека, вошедшего в зрелую пору. Она оглядывалась, звала и подгоняла взглядом.
«Выросла-то, вот чудо…»