Читаем без скачивания Дзен и исскуство ухода за мотоциклом - Роберт Пирсиг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому он просто плевал на то, как звучали его слова для остальных. Полный фанатизм. В те дни он жил в одиночной вселенной речи. Никто его не понимал. И чем больше людей показывало, что они не могут его понять, и что им не нравится то, что они понимают, тем более фанатичным и неприятным он становился.
Его провокация к отчислению встретила ожидаемый прием. Поскольку его субстантивной областью оказалась философия, ему следовало обращаться на отделение философии, а не в Комиссию.
Федр послушно это исполнил, а потом они с семьей погрузили в машину и прицеп все, чем владели, попрощались с друзьями и уже приготовились выезжать. Как раз когда он в последний раз запирал двери дома, появился почтальон с письмом. Из Чикагского Университета. Там говорилось, что он не допущен. Больше ничего.
Очевидно, на решение повлиял Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов.
Федр занял у соседей ручку, листок бумаги и конверт и снова написал Председателю, что, поскольку он уже был допущен Комиссией по Анализу Идей и Изучению Методов, ему придется там остаться. Довольно буквоедский маневр, но у Федра к тому времени выработалась какая-то боевая осмотрительность. Эта хитрость, быстрая перетасовка и подстановка философской двери, казалось, указывали на неспособность Председателя в силу каких-то причин вышвырнуть его из парадной двери Комиссии даже с этим возмутительным письмом в руке, и это придавало Федру уверенности. Никаких черных ходов, пожалуйста. Они либо вышвырнут его из парадного, либо не вышвырнут вообще. Может быть, не смогут. Хорошо. Он не хотел этой своей диссертацией быть кому-то чем-то должным.
Мы едем по восточному берегу озера Кламат, по трехполосному шоссе, в котором есть много от двадцатых годов. Все эти трехполоски строились тогда. Останавливаемся пообедать в ресторанчике, который тоже целиком принадлежит тому времени. Деревянный каркас уже давно плачет по краске, неоновые вывески пива в окнах, гравий и пятна от машин на площадке перед входом.
Внутри унитаз весь в трещинах, раковина в грязных потеках, но на пути к нашей кабинке я еще раз обращаю внимание на лицо владельца за стойкой бара. Лицо двадцатых годов. Простое, неприятное и несгибаемое. Это его крепость. Мы — его гости. И если нам не нравятся его гамбургеры, то нам лучше заткнуться.
Когда их приносят, эти гамбургеры с громадными сырыми луковицами оказываются вкусными, бутылочное пиво — прекрасно. Целый обед стоит гораздо меньше, чем в этих заведениях для пожилых дев с пластмассовыми цветами на окнах. Пока мы едим, я смотрю по карте, что мы не там повернули и могли бы добраться до океана гораздо быстрее другим путем. Уже жарко: липкая жара Западного Побережья, которая оченъ гнетет после жара Западной Пустыни. Ей-богу, вся эта сцена просто перенесена с Востока; мне бы хотелось как можно скорее добраться до океана, где прохладно.
Я думаю об этом всю дорогу вокруг южной части озера Кламат. Липкая жара и ублюдочность двадцатых годов… Таким было и ощущение от Чикаго тем летом.
Когда Федр с семьей приехали в Чикаго, то поселились недалеко от Университета и, поскольку стипендии ему не платили, он начал на полной ставке преподавать риторику в Университете Иллинойса, который тогда находился в центре города на Военном-Морском Пирсе в мусорном и горячем месте, выступавшем прямо в озеро.
Уроки отличались от тех, что он давал в Монтане. Все сливки лучших студентов сняли и разместили в кампусах Шампэйн и Урбана, а почти все оставшиеся, которых учил он, были твердыми и монотонными троечниками. Когда в классе их работы оценивались на предмет Качества, то сложно было отличить одну от другой. В других условиях Федр бы, возможно, придумал что-нибудь, чтобы такое положение как-то обойти, но теперь этим он просто зарабатывал на хлеб с маслом и не мог растрачивать свою творческую энергию. Его интересы располагались южнее, в другом Университете.
Он встал в очередь на регистрацию в Чикагский Университет, сообщил свое имя регистратору — профессору философии — и заметил, как глаза того сосредоточились на нем. Профессор философии сказал, что ах, да, Председатель просил, чтобы его записали на курс «Идеи и Методы», который вел сам Председатель, и вручил ему расписание курса. Федр отметил, что расписание перекрывалось с его расписанием на Военно-Морском Пирсе, и вместо этого выбрал другой курс — «Идеи и Методы 251, Риторика». Поскольку риторика была все-таки его областью, так он чувствовал себя немного увереннее. И лектором там был не Председатель. Лектором там был профессор философии, который его сейчас записывал. Глаза его, ранее остановившиеся на Федре, теперь расширились.
Федр вернулся к преподаванию на Военно-Морском Пирсе и к подготовке своих первых уроков. Теперь ему было совершенно необходимо заниматься так, как он никогда не занимался прежде, чтобы изучить мысль Классической Греции в общем и одного грека-классика в частности — Аристотеля.
Весьма сомнительно, чтобы изо всех тысяч студентов, обучавшихся в Чикагском Университете древней классике, нашелся кто-нибудь более усердный. Основным пунктом борьбы университетской программы «Великие Книги» было современное поверье, что классика не имеет, на самом деле, никакого значения для, скажем, общества двадцатого века. Конечно же, большинство студентов классических курсов, должно быть, принимало правила игры в хорошие манеры со своими преподавателями и, в целях понимания, принимало заранее требуемое верование, что древним было что важного сказать. Федр же, не игравший вообще ни в какие игры, не просто принял эту идею. Он страстно и фанатично знал это. Он начал яростно их ненавидеть, обрушиваться на них со всеми возможными инвективами, какие только мог придумать: не потому, что они не имели значения, а как раз наоборот. Чем больше он учился, тем более убеждался, что никто еще не определил тот нанесенный миру ущерб, который стал результатом бессознательного принятия мысли древних.
По южному берегу озера Кламат мы проезжаем через какое-то пригородное строительство, а потом начинаем удаляться от озера в сторону побережья. Дорога поднимается к лесам с огромными деревьями, совсем не похожим на истосковавшиеся по дождю леса, через которые едем. Огромные дугласовы ели по обеим сторонам дороги. Проезжая между ними на мотоцикле, можно смотреть прямо вверх вдоль стволов на много сотен футов. Крис хочет остановиться и побродить между ними, поэтому мы останавливаемся.
Пока он гуляет, я очень осторожно откидываюсь на большой кусок коры дугласовой ели, смотрю вверх и пытаюсь вспомнить…
Подробности того, чему он учился, теперь утрачены, но из последовавших событий я знаю, что он впитал невообразимое количество информации. Он способен был делать это на почти фотографическом уровне. Чтобы понять, как он пришел к проклятию классических греков, необходимо кратко обозреть суть аргумента «мифос над логосом», хорошо известного всем изучающим греческую философию и часто являющегося причиной очарованности этой сферой знания.
Термин logos, корневое слово «логики», относится к общей сумме нашего рационального понимания мира. Mythos — общая сумма ранних исторических и доисторических мифов, которые предшествовали логосу. Мифос включает в себя не только греческие мифы, но и Ветхий Завет, Ведические Гимны и ранние легенды всех культур, которые внесли вклад в наше нынешнее понимание мира. Аргумент «мифос над логосом» утверждает, что наша рациональность сформирована этими легендами, наше знание сегодня находится в таком отношении к этим легендам, как дерево — к маленькому ростку, каким оно когда-то было. Можно замечательно понять общую сложную структуру дерева, изучая гораздо более простую форму ростка. Между ними не существует различия в виде или даже в их тождественности — есть только различия в размере.
Таким образом, в культурах, чья родословная включает в себя Древнюю Грецию, можно неизменно найти сильную дифференциацию субъект-объект, поскольку грамматика старого греческого мифоса подразумевала резкое естественное деление на субъекты и предикаты. В таких культурах, как китайская, где отношения субъект-предикат грамматикой не так строго определяются, можно отыскать и соответствующее отсутствие строгой философии субъекта-объекта. В иудео-христианской культуре, где ветхозаветное «Слово» обладало собственной присущей ему святостью, оказывается, люди желали жить, жертвовать собой и умирать во имя слов. В этой культуре юридический суд может просить свидетеля говорить «правду, всю правду и ничего, кроме правды, и да поможет мне Бог» и ожидать, что правда и будет сказана. Но можно перенести этот суд в Индию, как это сделали британцы, — и не добиться никакого успеха в искоренении лжесвидетельства, поскольку индийский мифос отличен, и эта святость слов так не воспринимается и не чувствуется. Сходные проблемы возникали и в этой стране среди малых групп населения с различной культурной историей. Существует бесконечное множество примеров того, как различия в мифосе управляют различиями в поведении, — и все они очаровательны.