Читаем без скачивания Прикосновение к идолам - Василий Катанян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был прачкой, сторожем, дворником, швеей — шил мешки для сахара. Однажды он рассказал: «Как-то в зоне я увидел Джоконду, которая то улыбалась, то хмурилась, она плакала, смеялась, гримасничала… Это было гениально. Я понял, что она вечно живая и вечно другая, она может быть всякой — и эта великая картина неисчерпаема. Знаешь, почему она была то такая, то сякая? Когда во время жары мы сняли рубахи и работали голые до пояса, то у одного зека я увидел на спине татуировку Джоконды. Когда он поднимал руки — кожа натягивалась, и Джоконда смеялась, когда нагибался — она мрачнела, а когда чесал за ухом — она подмигивала. Она все время строила нам рожи!» Поражаешься неукротимости его фантазии на тему Леонардо. Из одного и того же лица и двух рук — бессчетное количество композиций. Он их сотворял и в зоне, и потом, до конца дней. У Беллы Ахмадулиной я видел Джоконду с физиономией — Сталина! Чистый гиньоль. На замечание какого-то дурака, что он кощунствует, Сережа возмутился: «Я же не разрезал полотно в Лувре, я послал племянника в писчебумажный магазин, и он на пять рублей купил мне кучу репродукций. Поезжайте в Париж и убедитесь, что ваша Лиза сидит на месте!» Лагерные Джоконды были размером с открытку, чтобы их можно было вложить в конверт.
Его письма тех лет из зоны напрочь лишены даже намека на юмор, зона не оставляла ни надежды, ни оптимизма. Оттуда он шлет матери прядь волос с просьбой, если он не вернется, похоронить их там, где лежат родные. Он не уверен, что возвратится, он знает, что его «вина в том, вероятно, что я родился» (из письма Светлане), он знает, что была директива не выпускать его на волю никогда, что ему будут плюсовать срок за сроком — предлог всегда спровоцируют, — и так до конца, до смерти. Все это не оставляло места для оптимизма. «Ничего смешного нет!» — сказал он Рузанне при свидании и с тех пор перестал улыбаться.
Зона четко разделила его жизнь на «до» и «после». Уже на свободе, постоянно возвращаясь мыслями к зоне, он вспоминал то одно, то другое. Но была вещь, о которой он не хотел разговаривать. Не в силах постичь свою несуществующую вину, приведшую к столь тяжелому наказанию, он каждый раз уклонялся от беседы на эту тему. О причинах ареста ему было говорить тяжелее, чем о самом заключении. Но — странное дело. Если зона наложила злой отпечаток на его жизнь, то его последующих фильмов она никак не коснулась. И он не мог мне объяснить, почему. В самом деле, позже ни в «Сурамской крепости», ни в «Ашик-Керибе», ни в наметках «Исповеди» вы не найдете ни горечи, ни злости, ни мести, ни сарказма. Я думаю, что природная доброта и оптимизм взяли верх.
Юмор к нему вернулся сразу же после освобождения: «Когда мне сказали, что я буду работать в гранкарьере, то я решил, что это очень большой карьер, слово «гран» я знал только в сочетании «Гран-при», что мне присудили в Аргентине. А тут, оказывается, мне присудили гран — гранитный карьер. Всего-то и разницы». Красочно живописал «Грот Венеры»: «Представь в углу двора деревянный сортир, весь в цветных сталактитах и сталагмитах. Это зеки сикали на морозе, все замерзало, и все разноцветное: у кого нефрит — моча зеленоватая, у кого отбили почки — красная, кто пьет чифирь — оранжевая… Все сверкает на солнце, красота неописуемая — «Грот Венеры»!»
Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик — с первого до последнего дня. Она писала ему слова утешения, поддерживала в нем надежду, подробно сообщала об общих знакомых и писала о новостях в искусстве. В одном письме описала «Сало» Пазолини и его смерть. Сережа был потрясен и откликнулся коллажем «Реквием». Почти всегда в письме Сережи был коллаж, настоящее произведение искусства. Материалом служили засушенные листья, сорванные у тюремного забора, конфетные фантики, лоскутки и обрывки газет. Что-то он вырезал из консервных наклеек, найденных на помойке возле кухни. Часто под письмом вместо подписи — автопортрет с нимбом из колючей проволоки. Есть что-то бесконечно трогательное в его посланиях из лагеря, и я их берегу, как драгоценные реликвии. Конечно, Лиля Юрьевна и отец все бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.
Мы грызем землю
Однажды, отправляя ему письмо, я спросил Лилю Юрьевну, что приписать от нее? «Напиши ему, что мы буквально грызем землю, но земля твердая». Так оно и было: усилия всех, кто боролся за его свободу, не приводили ни к чему. И тогда Лиля Юрьевна стала будоражить иностранцев через корреспондентов, с которыми была знакома. Появились статьи, главным образом во Франции. Они были вызваны ее энергией — а ведь ей было уже за 80! Статьи повлекли за собой демонстрацию его фильмов. В Вашингтоне я видел рекламу «Саят-Новы»: «Фильм великого режиссера, который за решеткой». Но главное — Лиля Юрьевна уговорила Луи Арагона приехать в Москву, куда он не ездил уже много лет, будучи возмущен многими нашими поступками в области внешней и внутренней политики. Ради Параджанова Лиля Юрьевна просила Арагона простить нас на время и принять орден Дружбы народов, которым его пытались умаслить, ибо иметь в оппозиции такую фигуру, как Арагон, Суслову не хотелось. Лиля Юрьевна, преодолев недомогание и возраст, решила полететь в Париж на открытие выставки Маяковского, чтобы лично поговорить с Арагоном и убедить его использовать шанс освободить Параджанова. Полуофициальная встреча Арагона с Брежневым состоялась в ложе Большого театра на балете «Анна Каренина». Брежнев к просьбе поэта облегчить участь опального режиссера отнесся благосклонно, хотя фамилию его никогда не слышал и вообще был не в курсе дела. Первой об этом узнала Плисецкая — Арагон зашел к ней в гримуборную в антракте, после разговора. Майя Михайловна дала знать нам, и у нас впервые появилась надежда. 30 декабря 1977 года Параджанова освободили — на год раньше срока. И сделала это, в сущности, Л. Ю. Брик в свои 86 лет.
Свобода! Сережа полетел прямо в Тбилиси. Он ничего не сообщил Лиле Юрьевне, никак не дал знать о себе, даже не позвонил. Пришлось разыскивать его в Тбилиси по телефону через Софико Чиаурели. Время шло, но он не объявлялся. Лиля Юрьевна была несколько смущена, но она так его боготворила, что оправдывала его поведение: «Он столько пережил…» — «Конечно. Но уже третью неделю он беспробудно кутит, ходит по гостям, рассказывает всякие истории, а написать вам пару строк или позвонить не хватает сил?» — «Это несущественно», — отвечала она задумчиво.
И вправду. Но наконец он настал, этот долгожданный день. Сережа приехал в Москву и пронесся как вихрь по всем знакомым. Ворвавшись к нам, он тут же начал все перевешивать на стенах, переставлять мебель, хлопать дверцами шкафа и затеял сниматься «на фотокарточку». Энергия била ключом. После его ухода раскардаш был чудовищный, будто Мамай прошел, но мы были счастливы, что все наворотил именно Сережа. С Лилей Юрьевной и отцом они виделись каждый день, не могли наговориться, не могли насмотреться, он все рассказывал, рассказывал. Она угощала его любимыми блюдами и все уговаривала записать истории, которые он живописал. Но он не мог. Тогда отец, с его разрешения, стал их записывать на магнитофон. Я потом давал кассету слушать Шкловскому, его она потрясла. Затем Сережа увез ее к себе в Тбилиси, и там кассету с его лагерными рассказами слямзили. Как жаль!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});