Читаем без скачивания Дни - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Футбол не терпит обмана. В нем невозможен обман…
…Стальные гантели…
Мы знаем двое — лишь я и он, — что́ он делает.
В этот кратчайший миг судья не видит — товарищи далеко, — а мяч уже вот он, и только он, только он это видит, что мяч уже вот он — прижат к груди.
В тот же миг он пинает меня, лежащего, чуть под грудь, и пинает еще… вот он, мяч. Он уже прижат. Но всем, видимо, кажется, что он бьет — или хочет ударить — еще по мячу, не по мне. В крайнем случае примут за нерасчетливую, злую ошибку. Лишь я и он знаем, что бьет он — по мне.
И я счастлив — товарищи не узнали и не узнают. Они не узнают правды, но все же футбол — да, футбол без обмана. И кубок наш — невозможное совершилось.
И все это вздор — и ребята, и кубок… Главное — радость… радость и свет и сиянье в душе.
И больше уж я не помню…
1969
ЭКСКУРСИЯ
Саша, да не тот.
По скрипучей узкой деревянной лестнице (здание музея — в старом особняке городского головы) Саша спускается, держа путь в бухгалтерию. Успеет до экскурсии… Он высок и худ, почти не сутул, белые волосы на висках и темени мило растут вперед, пенсне с матовым ободочком; он в не новом, но и не затрепанном сером костюме, пиджак расстегнут… Осторожно минуя некоторые рассохшиеся и проваленные ступеньки, он имеет отчасти замкнуто-неприступный и глубокомысленный вид. Думает он о том, как он сейчас будет вести себя с бухгалтершей Зиной, «профсоюзным боссом».
Саша в душе не любит Зину и опасается ее. Зина — толстая и рыхлая девица двадцати восьми лет, презирающая всех на свете мужчин уже и за то, что никто не женился на ней, «хотя ухаживали многие». Зина вообще-то даже и не дурна, но слишком мясиста, нахальна, криклива; она так и не понимает, что «мущщины» (она эдак и произносит это слово — со вкусно-тревожным шипением) не любят ее вот именно за все это. Саша представляет ее серые глазки на румяном, чуть синевато-оплывшем и немного рябоватом лице, ее подкрашенные в желтое довольно пышные волосы, подобранные в чулок, всю ее фигуру, крепко и грузно занявшую стул, — и ему становится еще более неохота идти в бухгалтерию, выяснять отношения с Зиной, выслушивать ее вульгарные насмешечки, грубости. Зина не любит Сашу, считает его, как и всех музейных работников-мужчин, размазней, «не настоящим мущщиной», «интеллигентиком несчастным», хотя и не лишенным при этом осмотрительности и житейско-практической смекалки: «Этот не зарвется, лишнее не сболтнет…» Зина всем говорит об этом, да и ему, Саше, говорит в глаза почти то же самое, и это почему-то особенно неприятно. Пусть бы уж лучше за глаза, черт с ней. Впрочем, неприятно ли? Пусть себе… черт с ней, со старой девой, пусть бесится. Авось найдет кого… успокоится… но снова к ней идти, лишний раз ее видеть… ну, да ладно.
Подходя к двери с табличкой «Бухгалтерия», Саша заранее испытывает досаду и раздражение против Зины, против того нарочито-демонстративно-пренебрежительного взгляда, которым она сейчас его смерит, против тех небрежно-вульгарных слов, которые она скажет.
И соответственно с этим, взявшись за медную ручку и открыв дверь, переступив порог, — шесть или восемь столов в два ряда, склоненные головы, вороха скрепленных бумаг, — Саша появляется в бухгалтерии именно тем человеком, каким он и предстает в воображении Зины. Он, несмотря на свой довольно внушительный рост и статную фигуру, слегка ссутуливается, суживается в плечах и, стараясь в своих шерстяных ботинках ступать еще плавнее и мягче, чем это и так возможно в них, с внешне независимым, а по сути неуверенным видом и сознавая это, сунув одну руку в карман расстегнутого пиджака, а другую бессмысленно, как официант, согнув перед собой в локте, чуть-чуть краснея и вытянув розовую шею с жалкими белыми волосами над нею и еще выше, — идет к Зининому столу: он, как назло, четвертый или третий от входа, несколько секунд надо идти под молчаливыми взорами всей женской компании, и прежде всего самой этой толстой, рыхлой Зины.
— Зина, — подходя к столу и стоя, как школьник перед учителем, хотя внешне и стараясь хранить независимый вид, говорит Саша браво, а на деле нелепо и сам сознает это — «но черт с ним», — прищелкнув пальцами, — я хочу просить вас подождать с путевками. Я отвечу через три дня.
То, что он говорит, «подождать», то да се, как назло и как это всегда бывает у него с Зиной, в высшей степени отвечает ее представлению о нем. Туда, сюда — ничего мужского, никакой твердости… Но Зина смотрит на него с улыбкой и говорит, плавно растягивая свои толстые губы и как бы распуская, весело размягчая некие блестки в своих серо-зеленых глазках:
— Хорошо, Сашенька, я подожду. Это и правда не очень к спеху. Вы особенно не тяните, — становится Зина чуть строже, но сразу видно — только для приличия, для блезиру, — но все же я могу подождать. Но не больше трех дней.
Она мягко и валко сидит за своим столом, с пером в руках, над реестрами и колонками и, подняв расслабленное улыбкой круглое, полное лицо, смотрит на Сашу этими чуть суженными серо-зелеными глазами. Саша невольно тоже чуть улыбается ей и, чувствуя облегчение, связанное не только с самим ее согласием, а и с чем-то иным, не спеша и с достоинством, а по сути обрадованно говорит:
— Спасибо. Не затяну. Ну, я пошел. А то скоро экскурсия.
Но он еще чего-то медлит, хотя и правда надо идти. Зина смотрит уже чуть вопросительно.
— Ишь как позвонил Алешечка-то, она и с нашим-то с Сашей добрая стала, — нарочито-народным и разухабистым тоном подает голос Мария Степановна из-за Сашиного плеча. Женщины слегка хихикают. — Каждый день бы он тебе звонил, как бы все довольны были.
Саша с улыбкой оглядывается на нее. Мария Степановна — из тех особ, неизбежных в женской компании, чье амплуа состоит в резании в глаза правды-матки: «Пусть я и груба, и нетактична, а я старая и скажу…» О ней и говорят: «Мария Степановна режет начистоту, на нее нельзя обижаться». И Зина не обижается. Напротив, она довольна: теперь-то уж вся бухгалтерия и этот Саша слышат, что ей звонил красивый Алешка. Пусть знают. Зина с улыбкой смотрит то на широкую, толстую, с прямым пробором, в бордовом платье Марию Степановну, то на замешкавшегося Сашу.
Саша понимает весь этот механизм… И все же, идя по коридору, он уже не испытывает прежнего раздражения против Зины. Умом он сознает, что она глупа, вредна и взбалмошна и сегодняшнее ее настроение — лишь одно из ее настроений, один из ее капризов, — и все же где-то глубже, чем в уме, где-то в более важном месте Саша, кажется, испытывает к Зине некое теплое чувство. Или нет? Просто ушло раздражение? Да нет, что-то есть — какая-то теплота, которая постепенно остывает. Саша не думает обо всем этом: просто, есть в нем такое ощущение.
«Так как же? Как же быть с отпуском? Дать согласие Николаю, Белое море… или путевка?» — думает он. Идя по коридору, он целиком поглощен этой мыслью, этими сомнениями… И вдруг его окликают:
— Саша, вас просил сегодня зайти Ростислав Ипполитович.
— Хорошо, Людмила Владимировна.
Это Крылова — старший научный сотрудник, в отличие от Саши — младшего. Она высока, тонка, с узким лицом и жиденькими волосами, неизвестно зачем заплетаемыми в косички, обматываемые вокруг головы. Она в длинной и будто пустой небесно-голубой кофте, которая еще портит ее и без того нелеповатую, длинную фигуру. «Что там еще? — думает Саша, вежливо глядя на Людмилу Владимировну и становясь в душе тем заносчивым, зазнаистым человеком, которым она его считает, и опасаясь отчасти, как бы она не заметила этого. — Вот еще». Саша вроде и не боится директора, но все же при известии о том, что его вызывают, всегда испытывает в душе некий — хотя и мелкий, несильный — невольный холодок.
— Сейчас или позже?
— Как хотите. Но лучше сейчас; у вас экскурсия, вы помните? — кратко и четко говорит Людмила Владимировна и громко долбит каблуками дальше по темному и тесному коридору.
Саша поднимается на второй этаж и без стука приоткрывает мягкую дверь к директору:
— Можно, Ростислав Ипполитович?
— Можно.
Саша почти физически чувствует, как, переступив порог, он тотчас же стал тем задиристым и ершистым — «молодежь, молодежь…», — на словах вечно готовым нервничать, горячиться, но на деле работоспособным, толковым — «головастым» — и даже и безобидным человеком, которым считает, которым воспринимает его Ростислав Ипполитович. Он угрюмо и коротко сказал «здрасте» и, держа руку в кармане пиджака, но уже не чувствуя другую, свободную руку лишней и даже не думая о ней, вежливо и молча остановился перед директором, пока тот что-то писал: мол, чего прерывать, не я же тебя, а ты меня вызвал. Сам все знаешь, так чего же тратить слова.
Директор на секунду поднял лицо — старческое, красное, с неровной, бугристой кожей, с продольными седыми усиками — и, старчески приоткрыв рот еще прежде, чем сказал свою фразу, — произнес, кивнув: