Читаем без скачивания Реализм Гоголя - Григорий Гуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметим при этом, что в русской реалистической литературе, ближайшей к Гоголю, романтизм является не просто темой, а именно объектом развенчивания, причем оно производится чаще всего тем же способом, что у Гоголя, а именно путем столкновения романтических мечтаний с реальностью жизни, путем проверки представлений и штампов романтизма действительностью. Это были идеи Гоголя и Белинского, и в литературной школе Гоголя и Белинского они стали программными. Достаточно просмотреть хотя бы «Современник» краткого периода участия в нем Белинского, и мы встретим целую серию повестей на тему о том, как жизнь смеется над иллюзиями романтиков и т. п. Первый том «Современника» 1847 года открывается программною повестью И. И. Панаева «Родственники», как известно, давшею материал и для Рудина. Здесь романтизм разоблачается во всех его разновидностях — и романтизм философически-идеальный, и романтизм рефлектирующий, и романтизм байронически-скептический, барский; каждый из видов романтизма представлен особым героем, и все они развенчаны. При этом сильно досталось и Лермонтову: его стихи, «Думу» и другие, прямо пародирует в своих ламентациях герой, предсказывающий Рудина.
Во втором томе журнала помещена «Обыкновенная история» — роман о гибели иллюзий романтика, а в третьем томе повесть П. В. Анненкова «Кирюша» — разоблачение духовного ничтожества рефлектирующего героя с раздвоенной душой и усиленными страстями. В четвертом томе — рассказ А. Д. Галахова «Превращение» (подпись «Сто один»), в котором изображена идеальная романтическая девушка; ее выдают замуж за немолодого чиновника, пошляка и негодяя, — но конец этой драмы неожиданный: романтизм героини разлетается, и она сама превращается в пошлейшее существо (как бы гончаровская тема). Или — в восьмом томе за 1848 год — рассказ А. Я. Панаевой (Н. Станицкий) «Неосторожное слово»: пылкий романтический юноша с горящими глазами, — и вот через двадцать пять лет он даже не узнал бывшей героини своей возвышенной любви; он стал толстяком-помещиком, он — «невежа», он играет в карты и «дрожит за каждую копейку». Или в десятом томе в тот же год — повесть П. В. Анненкова (А. А-в) «Она погибнет!»; в этой живой, остроумной повести выведен чинуша и романтик вместе; он постоянно разводит разговоры о потустороннем, о душах, являющихся живым, о духе, «пробежавшем невидимыми пальцами по арфе» и тем давшем о себе знать любимому на земле, и т. п. — в духе Жуковского и, пожалуй, в духе «Черной женщины» Греча. И вот романтизм этого мистического чинуши шлепается в лужу, разоблачается в своей фальши и пошлости.
Можно было бы приводить еще примеры подобного рода из произведений натуральной школы; между тем ведь это всё — ученики Гоголя, и повести, развенчивающие романтиков, — наследие Гоголя. Стало быть, реальный ход событий в передовой русской литературе 1840-х годов подтверждает, что Гоголь дал толчок борьбе с романтизмом, разоблачению его, — и именно в произведениях, изображающих романтиков.
Таким образом, в частности, «Невский проспект», повесть, сосредоточившая данные мотивы, оказывается существенным фактом борьбы с романтизмом. И сам Гоголь как бы указал на это прямо пародийными фамилиями своих комических, тупых и хамоватых немцев в этой повести. «Перед ним сидел Шиллер, не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник… Шиллер был пьян… » и т. д.
Романтики молились на идеального Шиллера. Мечтатели увлекались его туманным свободолюбием и моралистически-гражданеким пафосом. Сентименталисты и романтики восхищались «поэтической» Германией, превознесенной в знаменитой книге де Сталь, якобы страной вдохновения, тихих семейственных добродетелей, страной, населенной мечтающими студентами, бурными свободолюбивыми юношами, философами и музыкантами. «Из Германии туманной» вывез Ленский «учености плоды: вольнолюбивые мечты, дух пылкий и довольно странный, всегда восторженную речь и кудри черные до плеч». Германию представляли себе как страну романтизма и романтиков, и романтические повествователи вели читателя туда — и в повестях Одоевского о Бахе и Бетховене и в романе Полевого «Аббадонна» (1834). И русские немцы представлялись часто в идеализованном виде, именно не «знать», не высшая бюрократия, а скромные бедные «василеостровские» немцы — вплоть до «Поездки в Германию» Греча (1836), до «Истории двух галош» Соллогуба (1839) или «Колбасников и бородачей» Даля (1844).
У Гоголя опять все иначе. Шиллер и Гофман — это только книги, только для мечтателей. А на самом деле, в жизни, разбивающей иллюзии, «известный» Шиллер — вовсе не тот, создатель вольнолюбивых и прочих мечтаний, а пошлое животное, мещанин, пьяный и наглый, презирающий Россию и русский народ, воплощение ограниченности, мещанской тупости — и только: «Впрочем, слова Шиллера заключались вот в чем: «Я не хочу, мне не нужен нос! — говорил он, размахивая руками, — у меня на один нос выходит три фунта табаку в месяц…»
5Наибольшей славой, наибольшим распространением среди петербургских повестей Гоголя на протяжении более чем полстолетия пользовалась «Шинель». Впечатление, произведенное этим рассказом на широкие слои русских читателей, на всю русскую культуру, было огромно. Именно «Шинель» — если не говорить о «Ревизоре» и «Мертвых душах» — более всего стала знаменем натуральной школы.
Для этого было несколько оснований. Конечно, существеннее всего было то, что «Шинель» — вещь неизмеримо гениальная, что образ Акакия Акакиевича мог стать и стал символом человеческого бытия, угнетенного несправедливым общественным укладом и требующего защиты. Но существенно было и то, что читатели узнали «Шинель» лишь в 1842 году, то есть уже тогда, когда и масштаб и смысл гоголевского творчества стал им яснее.
В 1835 году, когда появились три первые петербургские повести, только самые прозорливые и смелые умы видели, что Гоголь — явление необыкновенное и для русской литературы во многом определяющее. Он имел успех у публики, но и те, кому он нравился, еще не могли понять идейной глубины его творений. Надо было быть Белинским, чтобы провидеть в Гоголе главу и зачинателя нового периода русской литературы еще до «Ревизора».
В 1842 году положение изменилось; уже нарождалась будущая гоголевская школа, уже созревал талант Тургенева, уже Белинский, достигший высшего расцвета, развернул пропаганду революционных идей, тесно связанную для него с пропагандой Гоголя и гоголевского направления, уже выходили «Отечественные записки», начинавшие собирать на своих страницах учеников и союзников Белинского; недалеко было время, когда появятся левиафаны — «Физиология Петербурга» 1845 года и «Петербургский сборник» 1846 года, продемонстрировавшие не только наличие школы Гоголя, но уже и ее победу. В 1842 году и повести Гоголя стали более привычны и понятны, и «Ревизор», а затем и «Мертвые души» довершили завоевание Гоголем умов всего передового, что было в русском читающем обществе. Понятно, что «Шинель» оказалась воспринятой глубже, острее, более полно, чем прежние повести Гоголя, и этот успех ее, это впечатление от нее стало, естественно, традицией.
Наконец, весьма существенной причиной особого положения «Шинели» среди повестей Гоголя было и то, что эта, последняя по времени создания, повесть явилась как бы итогом всех других петербургских повестей, вобрала в себя их основные идеи и темы и в сжатом, концентрированном виде, в одной картине показала их читателям. «Шинель» поэтому оказалась представителем и художественным резюме всего цикла.
Между тем то обстоятельство, что «Шинель» написана позднее других произведений этого цикла, позднее на четыре — шесть лет, что она создавалась уже в 1839–1841 годах, наложило на нее свой отпечаток, отличный от повестей более ранних. В ней довольно явственно звучат уже ноты, ранее отсутствовавшие и предсказывающие перелом и движение Гоголя в сторону примирения, мистики, реакции. Правда, не следует преувеличивать значение и силу этих нот; не следует забывать и того, что и позднее, уже в пору полного своего падения, Гоголь писал Шевыреву (27 апреля 1847 года): «Поверь, что русского человека покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он все будет лежать на боку и требовать, чтобы автор попотчевал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится)»; как видно, Гоголь презирает эти книги, «примиряющие с жизнью».
Все же в «Шинели» уступки, оговорки и отход от резкости нападения на общественное зло уже есть. Сущность отношения автора к обществу, доведшему человека до состояния Акакия Акакиевича, — уже не столько гнев, проклятье, сколько просьба о милости. Гоголь уже готов отступиться от требования для искаженного обществом человека всего — силы, свободы, равенства, гармонии жизни Бульбы; он готов ограничиться малым, хоть чем-нибудь, хоть кусочком тепла для человека, так сказать шинелью, вниманием, снисхождением. «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — в этих словах «слышалось что-то такое преклоняющее на жалость», — так говорит сам Гоголь.