Читаем без скачивания Емельян Пугачев. Книга 1 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всей Москве были расклеены публикации о наказании злодейки Салтычихи на Красной площади 18 октября.
На заседании Большой Комиссии было оглашено о сем депутатам.
Вся необъятная Москва поднялась с утра на ноги. Было воскресенье, всюду гудел праздничный благовест больших и малых колоколов, густыми хлопьями первый снег валил, грязная, неряшливая Москва стала нарядной, в одночасье побелела и напудрилась. Весело переговариваясь, большими толпами спешил к Красной площади народ.
Два казацких депутата, сотник Горский и Падуров, тоже направились на любопытное «позорище». Оба молодые, усатые, в подбитых лисьим мехом длиннополых чекменях, в остроконечных, заломанных на затылок шапках, они спускались по Тверской, щелкали орехи и, встряхивая длинными чубами, подмигивали краснощеким молодкам.
Швыряясь снежками и получая подзатыльники от старших, бежали крикливыми стайками мальчишки. На перекрестках красноносые сбитенщики торговали сладким пойлом, черпая его из закутанных ватными одеялами корчаг.
— Дешево, дешево! А вот чашка полушка, с пирогом грош. Налетай, отцы да деды, молодцы да девы!
— Да свежие ль у тя пироги-то?
— Помилуйте-с… самые свежие, третий день пар валит!..
Вдруг вся улица зашумела:
— Везут, везут! — и народ, подобрав полы, бросился к Кремлю, чтоб скорей занять место поближе к эшафоту.
Проскакал рейтар, за ним другой, третий.
— Дай дорогу! С дороги прочь!
Мутно просерела чрез падучий снег команда спешенных гусаров, за ними — шеренга гренадеров с четырьмя барабанщиками впереди, а следом в простых санях-роспусках — разбойница Салтычиха. Она была одета в белый смертный саван, по обе стороны ее сидели с обнаженными тесаками гренадеры. Народ кричал:
— Людоедка! Убивица! Вот сейчас башку тебе срубят с плеч… Сата-на-а…
Окованная кандалами, как бы ничего не видя и не слыша, Салтычиха сидела в роспусках сгорбившись, угрюмо глядела в землю и лишь на ухабах, когда ее встряхивало, хваталась за коленку гренадера. Тюремщики сказали преступнице, что ей оттяпают голову, она страшилась смертного часа, глаза ее погасли, все в ней приникло, опустилось, замерло.
Красная площадь густо набита народом. Конная и пешая полиция, работая тесаками и нагайками, с трудом проложила для процессии дорогу к эшафоту.
Крыши торговых рядов, зубчатые кремлевские стены, ларьки, деревья, верхушки возков и карет, окна домов и домишек усыпаны народом. Где возможно было хоть как-нибудь уцепиться, там обязательно торчал человек.
Вот по толпе, как по морю, заходили волны: плечи, головы заколыхались.
— Везут, везут!
Под треск и грохот барабанов Салтычиху ввели на высокий эшафот.
Взволнованная до предела, она задыхалась, жадно ловила ртом воздух, ноги не слушались, едва переступали. Воспаленный взор ее суетливо и цепко обшаривал эшафот. Она искала орудия казни. Но ни виселицы, ни плахи с топором… Неужели помилуют? Сердце рвануло, сердце бросило в голову кровь, щекам стало жарко…
Ее приковали к столбу, надели на шею белый картон с крупными печатными словами: «Мучительница и душегубица».
Безграмотная, она хрипло спросила чиновника:
— Чего тут прописано?
— А вот услышишь, — ответил тот, и, как только кончили бить барабаны, раздался резкий звук трубы и на всю площадь выкрик:
— Московский наро-о-д!.. Слуша-а-а-ай!
Толпа замерла, разинула рты. Тучный чиновник громогласно и четко стал читать по бумаге сентенцию.
Впервые узнав из сентенции, что Салтычиха замучила насмерть сто тридцать восемь человек, Падуров содрогнулся. И вместе с ним содрогнулась вся площадь, весь народ. Великий гуд прокатился по народу.
Падурова охватила какая-то внутренняя тошнота и в то же время чувство жестокой мести.
— Душегубка… Убивица… Руби ей голову!.. Полосуй ее топором на части, — в тысячи охрипших от ярости глоток вопил народ. — Смерть ей! Смерть!
Падуров взглянул в сверкающие глаза этой необозримой поднятой на дыбы толпищи, на перекошенные гневом рты, на судорожно сжимавшиеся пальцы, и вся душа его наполнилась высоким ликованием: Падуров чувствовал и видел, что он дышит одним дыханием с народом, горит одной с ним местью к врагам своим и что во всем народе точно так же, как и в нем, Падурове, живет единая бунтарская душа и что эта закованная в железища народная душа ждет не дождется своего смелого водителя, чтоб разом разбить цепи рабства.
Падуров захлебнулся каким-то волнующим предчувствием и вместе с народом точно так же потрясал кулаками, так же выкрикивал проклятия:
«Смерть ей! Смерть, смерть!»
А чиновник в белом парике тем временем уже кончал указ Екатерины…
Итак, изуверке дарована жизнь…
У Салтычихи дрогнули щеки, из груди вырвался с шумом вздох облегчения, гремя цепями, она закрестилась на церковь Василия Блаженного.
Падуров с Горским стояли вблизи эшафота, в кучке бывших дворовых Салтычихи. Грозя кулаками, палками, клюшками, швыряя в злодейку чем попало, дворовые люди издевательски кричали:
— Людоедка!.. Видишь нас? Мы эвот здеся. Иди-ка, матушка-барыня, сюды да помучай нас, слуг своих… Ха-ха!..
— Эй, служивые! Подайте-ка нам эту ведьму… Мясо до костей сдерем!
Салтычиха резко повернула к дворне голову. Глаза ее стали ехидны.
Поваренок Федька ловко пустил ей в лицо снежком и, по старой привычке, со страху присел в толпе. Дворня захохотала. Салтычиха, боднув головой, едва промигалась от ослепившего ее снега, вся затряслась. Дворня стала дразнить ее, вихляться, кричать. Салтычиха пришла в бешенство: затопала по помосту сапожищами, безобразно оскалила зубы и, сжав кулаки, рванулась на дворню медведицей, железные цепи впились в нее, столб зашатался, помост затрещал:
— Я вам, сволочи!.. Я вам!.. На колени!..
Палач ударил ее кулаком по загривку.
— Цыть, ты! Смирно стой…
Салтычиха сжалась, всхлипнула, из глаз ее потекли горохом слезы, голова поникла на грудь, на груди картонка: «Мучительница и душегубица».
Народ стал помаленьку расходиться. Падуров, тоже собравшись уходить, негромко сказал стоявшему рядом с ним дворовому человеку в овчинной кирейке с большим воротом:
— Вот они каковы, наши помещики-то. Вешать их надобно…
— Вестимо так! — крикливо, с бесстрашием, ответил тот. — Вешать да головы рубить. Они все звери лютые, господин казак. Все до единого… Вот хошь на святые соборы побожусь…
— Все не все, а есть, — мягким голосом сказал высокий благообразный старик в темном армяке, без шапки, лысая голова, длинная кольцами бородища.
— Все, все! Вот-те Христос, все, — с горячностью твердил дворовый в кирейке.
— Да ты, милячок, не петушись, — так же спокойно сказал благообразный старец. — Я на сгоревший божий храм десять лет подаянье собирал, всю Русь истоптал лаптями, так уж мне ли этих самых помещиков не знать. Всякие, дружок, помещики водятся. Доводилось мне, миленький, слыхивать и про таких, что и рады бы дать волю мужику, да… — старик опасливо повертел головой во все стороны, шепотом добавил:
— да царица не велит…
— А-а-а… Ишь ты… Не велит?! — прищелкивая языком, ядовито и насмешливо проговорил низкорослый с шершавой бороденкой пучеглазый мужичок, стоявший бок о бок с Падуровым… — Ишь ты, ишь ты… Ха! Погодь, ядрена каша, — засопел он, раздувая волосатые ноздри, — придет пора-времечко, и на мужичьей улице будет праздник… Тогда и спрашивать ее, царицу-то, никто не станет… У-у-ух ты!.. — он вскинул кулаки, потряс ими в воздухе и, сверкая глазами, низенький, тщедушный, нырнул в толпу.
«Бунтарь… Живая душа…» — подумал про него Падуров.
Прошел час. Разбойницу увезли. Палачи стали бить кнутами и тавром клеймить лбы: дворецкого Салтычихи за то, что был у нее в особой милости; кучера, гайдука и прочих, что пособляли мучительнице убивать людей.
Последним драли и клеймили сельского попа за то, что, не донося властям, тайно хоронил умученных дворовых.
Салтычиху тотчас же заключили в подземелье возле соборной церкви Ивановского монастыря, где она и просидела без выпуску одиннадцать лет.
По всей Москве долгое время только и разговоров было, что про Салтычиху. Всех острей переживали это происшествие многочисленные московские крестьяне. Доставалось на орехи помещикам, доставалось и правительству, да под шумок, с оглядкой, костили на обе корки и самое Екатерину.
Разные дворецкие, разные лакеи с кучерами из когда-то подслушанных барских разговоров с точностью знали, какому любовнику и сколько крестьянских душ раздарила «сердитая на любовь» матушка Екатерина. По одним подсчетам выходило — миллион, по другим — семьсот с лишним тысяч человечьих душ.
Слышавшие это крестьяне не верили своим ушам — только крестились да вздыхали.
— Ну, ма-а-тушка… Вот это так матушка, — ахали они за чарочкой где-нибудь в укромном месте и пускали таким смачным словцом по адресу всемилостивой матушки, что у нее, наверное, в эти минуты горели уши.