Читаем без скачивания Том 10. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда же их отправляли все-таки? На Дальний Восток?
— Да нет, куда их там на Дальний Восток! Кажется, в Варшаву, в кадровый полк, на пополнение убыли… А скоро после этого и меня сплавили из Одессы, теперь уже в Симферополь, тоже с командой, и тоже на пополнение в полк. Может быть, благодаря этому самому генералу Радзиевскому… Словом, двести с чем-то человек я доставил, начинают их сортировать и растасовывать по ротам, а они: «От своего прапорщика ни к кому уходить не желаем!» Им, конечно, внушили, что попали они в кадровый полк, что блажить им не позволят и все прочее. А меня, чтобы дурного влияния на солдат я не оказывал, вдруг назначают в одну роту, выходящую в Мелитополь, на случай рабочих там волнений и беспорядков. Было это уж в мае девятьсот пятого года. Прочитал я приказ и остолбенел: «Я — и вдруг для усмирения рабочих!» Говорю своему новому ротному: «Ни за что не пойду!» — «И за пять рублей в день не пойдете? — спрашивает. — Ведь вы четверное свое жалованье тогда будете в Мелитополе получать». — «Что вы, — говорю, — смеетесь надо мной, что ли? Что вы мне тут с четверным жалованьем!» — «Ну, когда вы такой богатый, охотников много найдется. Есть у нас тоже прапорщик, Шван, — тот сам просился ко мне в субалтерны…» — «Вот пусть и едет с вами этот самый Шван, а я — ни в коем случае». — «А как же вы командиру полка об этом скажете?» — «Так и скажу, что не хочу!» — «Напрасно, — говорит. — Этого не советую делать… Ну, вы скажете: не хочу усмирять рабочих! — а ему что прикажете делать? Ведь он вас должен арестовать за это и делу ход дать. Запрут вас куда-нибудь — и только. А зачем вам это? Шваны все равно найдутся, и за пятеркой в день погонятся, и ради пятерки этой скомандуют, если придется: „Рота, пли!“ — а вы будете бесполезно сидеть под замком. Не советую, знаете…» — «А что же вы советуете?» — говорю. «Скажите командиру полка, что больны, и он поймет вас отлично. Он не такой дурак, чтобы не понять, и даже еще отпуск вам на лечение может дать». Увидел я, что человек мне попался не из глупых, так и сделал. И должен вам сказать, что командир полка, — он был человек видный, с большой бородой черной, — только я сказал ему, что ехать в Мелитополь не могу, сейчас же сам мне: «Что? Больны? Отпуск получить хотите?.. На два месяца могу вам дать отпуск, если только врачебная комиссия выскажется соответственно…» Я увидел, что все уже было подготовлено без моих стараний, и, знаете, получил двухмесячный отпуск.
— А какую же болезнь у вас нашли? — с живейшим интересом спросил Моняков.
— Помню, что явились ко мне два полковых врача, старший и младший, и меня выстукивали и давили под ложечкой, а какую такую болезнь нашли, не знаю, — мне они не сказали… Конечно, им нужно было что-нибудь написать в своей бумажке… Отпуск я получил и уехал. А когда приехал, тут уж вскорости разыгрались большие события, те самые, которые царь наш революцией называть не хочет, а называет «беспорядками». Объявлены были свободы, и начались еврейские погромы. Вот один из этих погромов и произошел на моих глазах в Симферополе… Как убивали несколько десятков человек на бульваре кольями, этого я не видел: за мной прислали из полка, когда уж эта часть программы была окончена и начался грабеж еврейских магазинов. Полк наш стоял везде по улицам на охране, в помощь полиции, то есть в помощь тем самым господам, которые и сочинили и разыграли, как по нотам, весь этот погром. Ну, в этот день я всего насмотрелся и отлично видел, как все было организовано… Нужно вам сказать, что, когда я вернулся из отпуска, зазвал меня к себе мой командир батальона, подполковник Канаров, и говорит: «У меня комната свободная есть, недорого с вас возьму, также и полный вам пансион могу дать». Я, конечно, согласился, раз мне никуда не ходить обедать, — я и тогда был домосед. И вот раз слышу крик адский. Выскочил, — мой Канаров лупит своего денщика, Петра, рукояткой нагана по голове! Я, конечно, подскочил, наган у него вырвал, его отшвырнул прочь, а избитому кричу: «Сейчас же иди жаловаться в канцелярию самому командиру полка, а меня свидетелем выставляй!» Голова у этого Петра в крови вся, щеки кровью забрызганы… «Не умывайся! — кричу. — Так и иди, как ты есть!» Пошел он, а я к себе в комнату, укладывать свой чемодан и из дому — по улице, смотреть билетики на окнах: «Отдается комната». Комнату я часа через два нашел. Прихожу или на извозчике приезжаю за чемоданом, гляжу — Петр стоит. «Ходил?» — спрашиваю. «Никак нет. Их высокбродь отпуск мне дали домой на две недели». Вот чем купил — отпуском на две недели, когда Петру этому месяц всего оставался до конца службы!
— Да-а-а… — с чувством протянул Моняков.
— Понять можно, а простить нельзя… И Петра этого и тех пятерых, которые: «Никак нет, не били», — до сего времени я не простил… Нашлись прогрессивные элементы, мобилизовали своих юристов, и вот комиссия юристов начала работать дня через три после погрома — выяснять все обстоятельства этого гнусного дела. Вывесили писанные от руки объявления кое-где, что-де кто имеет что-нибудь показать, просят зайти туда-то. Я и написал показания — листа два мелким почерком уписал, и одни только факты наблюденные, наблюденные мною лично. А факты были жуткие, вспоминать их уж не буду… Проходит дня два-три после этого, вдруг ко мне в комнату вваливается сразу несколько человек офицеров, и во главе их этот самый мой батальонный Канаров. А мы уж с ним, конечно, не говорим, и вообще отношения наши стали…
— Как с Генкелем?
— Вот именно… Думаю, зачем он ко мне столько народу привел? И никто не здоровается. А Канаров вынимает газету из кармана, — местную газету, забыл ее название, — и мне: «Вот это вы, прапорщик, писали?» Читаю: «В комиссию юристов от одного из офицеров, Ливенцева, поступило пространное показание о погроме, из которого явствует, что полк к погрому относился совершенно пассивно и совершенно ничего не сделал для прекращения погрома…» И дальше в этом роде. «Прочитали?» — «Прочитал». — «Вы это писали?» — «Заметку эту, конечно, не я писал и читаю ее впервые, а показания свои я дал». — «Ка-ак же вы смели давать показания каким-то там штатским?» — «Прошу, — говорю, — полковник, таким тоном со мною не говорить, а копию показания я для себя сделал и могу вам ее показать, если хотите». — «Давайте!» Даю. Читает он, читает. «Быть этого не может! Вранье — все ваше показание! Вы… я вижу, кто вы такой! Вы — социал… социал… Какой социал?» — обращается к одному из своей свиты. А там, в свите его, были два капитана и один поручик, ведавший юридической частью в полку. Так он к этому поручику. Тот отвечает: «Социал-демократ, что ли?» — «Да нет, — кричит, — не демократ! Демократы эти — они, кажется, дозволенные… А вот есть еще социал… социал…» — «Революционеры?» — подсказываю ему уже я сам. «Ага! Вот! Революционеры! Так вы, значит, этой партии?» — «Нет, — говорю, — я принадлежу к партии просто порядочных людей». — «Ага! А мы, стало быть, по-вашему, люди непорядочные, и поэтому вы тут расписали всякое про нас вранье…» — «Не смейте, — кричу я, — говорить: вранье!» — «Ах, вот как! Не сметь нам уж и говорить, господа! Тогда пусть говорит с самим командиром полка, а мы уйдем. Пойдемте!» Показания мои бросил на подоконник, а сам ушел со всей свитой. Я оделся, как полагается для представления начальству, иду в штаб полка, а там — все шестьдесят человек полкового офицерства, и страшный шум стоит, и говорят обо мне… Вошел я, — ну, буквально, как по команде, — одни повернулись от меня направо, другие — налево, и я между шпалерами спин своих полковых товарищей прохожу в кабинет командира. Вхожу в кабинет, командир говорит мне очень натянуто, как никогда он со мной не говорил: «Здравствуйте! Вы что это такое натворили, что я получил о вас две телеграммы — запросы от генерала Каульбарса и от главного штаба?» — «Неужели даже до главного штаба дошло так быстро?» — говорю. А полковник, — фамилия его была Черепахин, большого роста, большая черная борода: «Вот, — говорит, — полюбуйтесь!» — показывает на две телеграммы у себя на столе. Я их, конечно, читать не стал, но думаю, что ему не было надобности выдумывать: человек он был неплохой по существу. «Вы показания там каким-то юристам давали действительно?» — «Давал, — говорю, — действительно». — «Как же вы так даете кому-то там, штатским, свои показания, будучи в мундире?» — «Позвольте мне, господин полковник, быть честным человеком, хотя я и в мундире». — «Я сам, — говорит он, — тоже честный человек, хотя я тоже в мундире». — «Тем лучше для нас обоих!» — говорю. «Что же вы такое показали?» — «Я могу вам рассказать свои показания детально, только дело это довольно длинное, — говорю, — поэтому разрешите мне сесть». — «Пожалуйста, — говорит, — вот вам стул, садитесь». Поставил к столу для меня стул, я сел и начал с коварного вопроса: «Позвольте спросить вас, где были вы лично? — так как я целый день почти провел на улицах со своим взводом, но вас я нигде не видал». — «Я где был?» И тут случилось нечто странное — он как-то смешался, засуетился, взял зачем-то лист белой бумаги и карандаш и начал чертить какие-то квадратики и бормотать при этом: «Где я был?.. А вот… вот тут, предположим, гауптвахта… Мне сказали, что выпущены толпой арестованные, — я поехал к гауптвахте… Это было часов в одиннадцать утра… Потом, тюрьма… Вот это будет тюрьма… Из тюрьмы толпа выпустила арестантов, и я от гауптвахты поехал к тюрьме… Это было так, например, около половины двенадцатого…» Я вижу, что он совершенно смешался и даже квадратиков уж больше не чертит, а только водит карандашом по бумаге вполне бессистемно. Заминаю это, говорю сам: «Погром тянулся до шести вечера, когда появился на улицах экипаж, а в нем чиновник особых поручений губернатора, довольно молодой человек, делавший какие-то пассы в сторону толпы, и толпа, о которой пристава говорили нам, что она совершенно непреоборима, отлично разошлась себе по домам. А видел и слышал я вот что…» И начал я ему, как записал в показаньи… Слушал он, слушал — и все больше поникал головою. Право, он был неплохой человек, этот полковник Черепахин. Наконец, говорит: «Я вам верю, прапорщик, но что же я должен отвечать на эти телеграммы?» — «Что отвечать?.. Отвечайте, — говорю, — что расследование ведете. Ведь вы же его и ведете, конечно. А затем предоставьте всему идти так, как оно будет идти… Вы меня можете, конечно, арестовать, но ведь смысла в этом не будет никакого, и вы это сами понимаете». — «Арестовывать вас я не буду, но я сделаю вот что: в наряды вас я прикажу не назначать совсем». — «Это будет чудесно!» — говорю. «Это будет как бы домашний арест». — «Может быть, и шашку вам отдать под образа?» — «Нет, шашка пусть при вас же и останется, потому что…» — «Вы думаете, господин полковник, что на меня может напасть черная сотня, и шашка мне понадобится?..» Погладил он бороду. «Заварили вы, — говорит, — кашу, как-то ее расхлебаете?» — «Поверьте, — говорю, — что ничего особенного со мной не случится». — «Ну, дай бог, — говорит. — Можете идти». И вышел он из кабинета провожать меня сам, и все, кто были тогда в штабе и показали мне свои спины, должны были повернуться ко мне лицом и стать смирно, потому что полковник довел меня до самых входных дверей и только тут простился со мной.