Читаем без скачивания Жрецы и жертвы холокоста. История вопроса - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из частного письма академика В. И. Вернадского в 1927 году: «Москва – местами Бердичев; сила еврейства ужасающая – а антисемитизм (и в коммунистических кругах) растет неудержимо» [28] .
Вот почему Серго Орджоникидзе в том же 1927 г., на XV съезде партии, пришлось в своем отчете ЦК и РКИ уделить немало места национальному вопросу. В партии, видимо, к тому времени (еще «досталинскому») началось брожение по поводу еврейского засилья в партийном и государственном аппарате. Чтобы пресечь подобные настроения, Орджоникидзе привел в своем выступлении цифры, свидетельствующие о том, что на Украине в советских и партийных органах, в госаппарате «…в столице русских 33,4 %, евреев 30,3 %, украинцев 30,5 %, по всей республике русских 17,2 %, украинцев 54,3 %, евреев 22,6 %».
«По Белоруссии в столице русских 6,7 %, коренной национальности 46,3 %, евреев 38,3 %».
«По всей республике русских 4,9 %, коренной национальности 60,5 %, евреев 30,6 %».
«По Крымской республике в столице русских 57,6 %, евреев 23,8 %, коренной национальности 12,7 %» [29] .
Кстати, участники съезда, судя по докладу Орджоникидзе, отнюдь не ощущали себя однородной массой «большевистского интернационала» (как считает Марк Дейч), но прекрасно понимали, кто из них русский, а кто еврей. Видимо, поэтому главная роль докладчика по национальному вопросу была поручена именно грузину.
Несмотря на то, что процентные выкладки в докладе Орджоникидзе содержат данные по всем национальностям в административно-бюрократической системе, свою речь он специально закончил следующими словами, которые вошли в полное противоречие с цифрами: «Отсюда, между прочим, видно, что всякие разговорчики о еврейском засилье и т. д. не имеют под собой никакой почвы».
Какова все-таки была тяга к власти у неразумных сынов Израиля! Напомню, что это был 1927 год. «Еврейские большевики» не вняли первому предостережению, и через десять лет бунт против их чрезмерного присутствия во всех властных структурах государства от партии до НКВД наберет такую силу, что станет подобным цунами, которое получит имя Большого Террора, или Репрессий 1937 года.Я не понимаю одного: зачем врать Дейчу и Резнику? Ведь на каждое их очередное вранье неизбежно находятся опровержения: в исторических исследованиях, в архивных документах, в первоисточниках. Рано или поздно всегда выплывают «аргументы и факты», обличающие ложь. Когда я поделился этими мыслями с историком Сергеем Николаевичем Семеновым, тот мрачно усмехнулся:
– Чем больше они упорствуют, кричат, что ни в чем не виноваты, – тем быстрее все проясняется. Сами себе веревку намыливают…
Другой, более взвешенной и более христианской точки зрения придерживался Вадим Кожинов в заповеди, которая завершает его работу «Загадка 1937 года»:
«И все же, подводя итоги, необходимо сказать о другой – и очень важной стороне проблемы. Конечно же, охарактеризованные выше попытки возложить ответственность и вину за
1937 г. на так называемых деревенских хамов несостоятельны чисто фактически и безнравственно-лживы. Однако те из моих читателей, которые попросту переложат ответственность и вину на «друзей» Хенкина и Разгона, по сути дела, поставят себя в один ряд с этими авторами».
Конечно, хорошо бы покаяться Дейчу и Резнику если не за преступление своих единокровных предков и однофамильцев («сын за отца не отвечает», как сказал товарищ Сталин), то хотя бы за отчаянные попытки сокрытия этих преступлений, то есть за ложь. Хорошо бы вспомнить евангельские слова Христа, обращенные к фарисеям: «Ваш отец диавол», «Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи»… Что остается, Марк? Разве что покаяться. Все-таки у Вас имя евангельское…
XVIII. Эпилог
На родине Холокоста, в Польше, начиная с 1961 года и до третьего тысячелетия, я был не менее десятка раз.
Бывал и в Освенциме. Помню груды очков в музее, горы обуви, оставшиеся от узников, помню и гранитные доски перед входом. Помню и свои чувства, потому что записал их в стихах.
А в рифмованных строчках память живет надежнее, чем в бессловесных чувствах, выгорающих, ветшающих, усыхающих от бега времени и давления жизни.
За эти годы у меня сложился странный цикл стихотворений, который я назвал «Европейская хроника», но сейчас, перечитывая ее, вижу, что это «Польская хроника». Конечно же, в 60-е годы я был полонофилом, о чем свидетельствуют не только мои стихи, но и надпись на изданной в 1973 году в Варшаве двуязычной антологии, куда вошли стихи русских поэтов XX века, посвященные Польше. Есть в ней и два моих стихотворенья. На титульном листе антологии дарственная надпись: «Дорогому Стасику, соучастнику этой маленькой полонофильской манифестации – с благодарностью и надеждой видеть его у нас почаще.
Анджей Дравич. Варшава, в поэтическое время 27.IX.73».
Литераторы Польши – поляки и евреи – помнят, кто такой Дравич. Однако в мой польский цикл вплетена и еврейская нитка, поскольку мою впечатлительную душу не могли не потрясти страшные свидетельства освенцимского музея смерти. И бронзовую доску, свидетельствующую в то время, что здесь было уничтожено «4 млн. евреев», я помню. Ну как было доверчивому славянскому сердцу не взволноваться и не написать нечто общечеловеческое на тему «за нашу и вашу свободу»? До книги «Шляхта и мы» – надо было еще дожить. И над камнями двух Варшавских восстаний – польского и еврейского – я тогда проливал искренние слезы. Иногда мне кажется, что лучше бы я не знал всего, что пришлось узнать в конце XX века о характерах и судьбах народов. И люди, и народы, оказывается, несовершенны. Как сказал Пушкин: «Любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман, исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман».
Но все равно мне дороги мои родимые пятна, мои молодые чувства и озарения, которыми я жил в то, говоря словами Анджея Дравича, «поэтическое время». Никто лично не виноват в том, что случилось. Прошло время, когда мы вдохновенно разбрасывали камни. Пришло время их собирать. Поэтому в заключение своей работы о жертвах и жрецах Холокоста я вспомнил о своем польском, и в то же время освенцимском, и в то же время библейском ощущении мира, которое посещало меня в лучшие годы, прожитые «в рифму», когда «мне были новы все впечатленья бытия».
Не все стихотворенья из этого странного цикла я печатал в своих книгах. Собрав их сейчас в единое целое из старых блокнотов, я понял, что написал эту хронику не случайно. Да и вообще поэзия дело суровое: все, что написано пером, – не вырубишь топором…
ПОЛЬСКАЯ ХРОНИКА 1
Я на поезде скором спешил
из Москвы в направленье Варшавы,
покидая границы державы,
где полжизни с размаху прожил.
Захотелось и мне посмотреть,
как сверкает чужая столица,
как торопится жить заграница,
как звучит иностранная речь.
Я увидел пейзажи, на взгляд,
столь же милой славянской равнины,
разве только что вместо осины
здесь все чаще каштаны шумят.
Да по праздникам в Кракове пьют —
не «Столичную», а «Выборову»,
захмелеют – и песни поют,
и живут подобру-поздорову.
И должно быть, была хороша
сторона под названием Польша,
но случилось так странно и пошло,
что была неспокойна душа.
Потому что, куда бы стезя
ни вела за широкие реки,
от любимых примет, от себя
не уйти, не уехать вовеки.
2 ПЕПЕЛ И АЛМАЗ
Умирает на белом экране
для чего-то рожденный на свет
террорист с револьвером в кармане,
милый мальчик, волчонок, поэт.
О, как жаль, что она остается!
Две слезинки бегут по щекам…
Вот и кончено… Что остается?
Остается платить по счетам.
Я ведь тоже любил неуютность,
я о подвигах тоже мечтал.
Слава… странствия… родина… юность…
Как легко, как высоко витал!
Умирает убийца на свалке,
только я никому не судья.
Просто жалко. И девушку жалко,
и его, и тебя, и себя.
3
Июльская желтая рожь
дышала дыханием свежим,
струился за стеклами дождь,
когда мы въезжали в Освенцим.
Как водится, все заросло,
бараки, пути, эшафоты,
поскольку добро или зло —
не все ли равно для природы?
А мы – только дети ее,
подвластные жизни и тленью…
Цветение – и забытье,
и сопротивленье забвенью.
Нас кормит родная земля,
нам головы кружит свобода.
Мы все, к сожаленью, семья,
а как же в семье без урода…
От летних обильных дождей
речная вода пожелтела,
цепочка седых журавлей
над желтой водой пролетела.
И чтобы среди суеты
век памяти не был короток,
мы спешились и на цветы
собрали по несколько злотых.
4
Трибун, вчера произносивший речь,
сегодня сник. В его отчизне ночью
раздался гул, зашевелилась твердь,
и пустословье вылезло воочью.
Вы, щелкоперы и говоруны,
я видел вас на всяческих широтах.
Вас выделяет организм страны,