Читаем без скачивания Гроза двенадцатого года (сборник) - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извольте, ваше сиятельство, на святое дело.
Поклонился и пошел к другому прилавку. Княгиня стояла немая, бледная, испуганная.
— Это Злобин — милеенщик, — бормотал Гриша, не смея шевельнуться. — Тыщу лобанчиков за стакан квасу — н-ну!
9Злобин, «именитый гражданин» города Вольска Саратовской губернии, представляет собою исторически крупный тип русского практического деятеля. В детстве и молодости — крестьянин, потом волостной писарь, только изворотливостью своего гибкого и тягучего, как золото, ума спасший свою умную голову от виселицы, предназначенной ему Пугачевым; в средних летах — ловкий, юркий мужик, тот мужик, о котором давно сложилась пословица — «мужик сер, да ум у него не черт съел», серый мужичок, обративший на себя внимание такого милостивца и вельможи, как генерал-прокурор императрицы Екатерины Алексеевны, неулыба князь Александр Алексеевич Вяземский; в зрелых и преклонных летах — откупщик, воротило на всю Россию и Сибирь, миллионер такого крупного пошиба, какие со времен именитых людей Строгановых на Руси и не виданы, — Злобин, наполнивший своим именем три царствования и с особого высочайшего соизволения сохранивший за собою уничтоженный в начале нынешнего столетия титул «именитого гражданина», — этот самородок Злобин с читающими глазами был замечательным явлением своего века: находясь в теснейшей, можно сказать, приятельской связи со всеми вельможами, государственными людьми и представителями ума и таланта, будучи отлично принимаем Москвою и Петербургом, радушно открывавшими свои палаты уму и богатству мужика из курной избы, Злобин не покидал своего родного города, который стал как бы его резиденциею, ибо он украсил его истинно царскими зданиями, садами, парками, следы величия и красоты которых и теперь продолжают изумлять всякого, кто бывал проездом в Вольске, — и ворочал капиталами всей России из своего маленького Вольска, зорко глядя оттуда своими читающими глазами за ходом своей громадной откупной жнеи, как паук из центра своей сети следит за всею областью своей паутинной ловитвы. Но как «рыбак рыбака» — он так же издалека увидал другую, себе под пару крупную интеллигентную личность, у которой под семинарским халатиком билось большое сердце — сердце государственного человека, которое если и сжато было после бюрократическою скорлупою и сузилось от этого, то лишь единственно но вине глубоких исторических причин, но из которого била ключом небюрократическая кровь. Одним словом, Злобин был связан тесной дружбой со Сперанским, и не потому единственно, что, как ловкий человек, он искал дружбы любимца государя, дружбы, которая всегда могла ему пригодиться; нет — он был дружен со Сперанским и тогда, когда стоял у кормила правления, как «правая рука» царя, по собственным словам этого последнего, и тогда, когда Сперанский жил в Нижнем. Во время ссылки Сперанского один Злобин не отвернулся от него; он один продолжал поддерживать с ним, как это ни было трудно, тайную и явную переписку. Дружба Злобина со Сперанским истекала из чистого источника — из источника внутреннего сродства: и тот, и другой проявляли широкие замашки духа, — и если у кого у третьего в то время были такие замашки духа, хотя иного рода и притом титанические, так это у Наполеона. У всех у трех этих современников мы видим орлиный замах крыльев и одну и ту же жажду владычества: у Наполеона — владычество грубой силы, у Сперанского — владычество силы ума, у Злобина — владычество капитала. Вот почему два последние питали глубокое удивление к первому и симпатию друг к другу.
Высылка Сперанского поразила Злобина более, чем если бы он узнал, что Наполеон завоевал всю Россию, как он завоевал Италию. Узнав об этом, Злобин поскакал в Петербург — на месте разведать источник и обстоятельства поразившего его события. Но в Петербурге он нашел, что на имя Сперанского наброшен непроницаемый покров таинственности, какой-то саван тайны — никто ничего не знал… что-то было, что-то произошло, а может быть, и не было ничего, а так казалось, так кому-то думалось, что-то подозревалось… одним словом — никто, положительно никто ничего не знал.
Встретившись теперь на пуэнте с Державиным, Злобин воспользовался случаем попытаться узнать что-либо от него, как от министра юстиции, о своем опальном друге. Для этого он пригласил Гаврилу Романовича присесть к одному свободному столику, чтобы выпить бокал «донского» — «шампанское» патриотизм вытеснил и заменил донским цымлянским — выпить бокал донского за вдоровье «славного преследователя российского Наполеона».
— Так, так, — улыбался самолюбивый старик, трепля по плечу Злобина, — ты это меня величаешь славным преследователем российского Наполеона — Емельки Пугачева?
— Как же, ваше высокопревосходительство, я помню, как вы гнались за ним через нашу Малыковку, что ныпе городом Вольском называется, — говорил Злобин, читая потухшие глаза оживающего поэта.
— Да, да, хорошее то было время, — бормотал Державин, качая головой, — я говорю хорошее не по отношению к России, а ко мне… молод я тогда был… а теперь…
— Да, точно — тридцать восемь лет прошло с той поры… много воды утекло в море… многонько… Я помню это так, словно бы оно вчера было: красивый гвардейский офицер…
— Это я-то… да, да, был красив, — шамкал старик, — а теперь…
— Вы и теперь бодры, ваше высокопревосходительство, — поправился Злобин, — духом все молоды, и дело у вас из рук не вывалится…
— Да, да, дело… это так…
— И перо стихотворное…
— Да, да… и перо… и перо…
— У меня ваша ода «Бог» золотом отпечатана на аршинном лександринском листе — на стене за стеклом — в золотой раме…
— Да, да, как зерцало, — бормотал старик, и глаза его как бы оживали.
Но Злобина занимала не ода «Бог» и не то, как Державин когда-то «гнался» за Пугачевым (в сущности, молодой поэт от него сам улепетывал); это была припевка к делу, его занимавшему, и этой припевкой он хотел расшевелить дряхлого министра юстиции, напомнив ему о молодости и о стихах.
— А что слышно, ваше высокопревосходительство, о Михаиле Михайловиче Сперанском? — спросил он как-будто мимоходом, но не глядя на собеседника своими читающими глазами, а уставив их на свои сапоги, словно бы они представляли теперь особенно любопытное зрелище, любопытнее даже вида заката солнца с пуэнта.
При этом вопросе Державин немножко встрепенулся, отодвинул от себя недопитый бокал и исподлобья посмотрел на Злобина, который усердно созерцал свои сапоги.
— О Сперанском… да пока ничего внимания достойного не слышно… Выслан он на жительство в Нижний, и при сем тамошнему губернатору сообщено, что государю императору благоугодно, дабы одному тайному советнику Сперанскому оказываема была всякая пристойность по его чину.
— Так, так… вить государь у нас по доброте-то своей ангел во плоти, — тихо говорил Злобин, все еще созерцая свои сапоги с бутылочными голенищами. — Так, значит, он там не в стеснении…
— Надо полагать… Только надзор за ним строгий: губернатору вменено в неуиустительную обязанность доносить Балашову обо всем замечатрльном касательно Сперанского и о всех лицах, с какими он будет иметь знакомство или частные свидания.
— Так-с… И Злобин перенес свои читающие глаза с сапогов на бокал Державина, долил его, пододвинул и как-то наивно глянул в глаза собеседника. — Так-с… знакомство, свидание… и, поди, переписка…
— Да, разумеется… письма его, а равно и к нему, от кого бы то ни было, велено представлять в подлиннике к Балашову ж, для доклада государю.
При последних словах Злобин сделал такое движение, как будто бы у носа его завертелась муха и он от нее откинулся.
— Вот как-с!..
— Да, осторожно… следя и за перепиской его служителей, родственников и иных лиц, дабы не было передачи ему и пересылки его писем под чужими адресами.
— Так, так… Что же известно, ваше высокопревосходительство, о его жизни там? Как он себя ведет? Вам, по вашему месту, все должно быть известно…
— Нет, это не мое дело — не дело министра юстиции… Балашов говорит, что он ведет себя скромно, тихо, но ни у кого не бывает.
— Удивления достойно!.. Просто не знаешь, что и подумать… Уж не Бонапарт ли этот замешался тут? — говорил Злобин, снова глядя в глаза Державина и читая их, но вычитать ничего не мог.
— Бонапарт… думают и это, думают и другое…
— Нет, ваше высокопревосходительство, коли бы Бонапарт, то есть какая ни на есть измена, — не так бы поступили.
— А, Вася! Нимфа Эгерия в шлеме и латах! Что это вначит? — послышалось восклицание позади Державина и Злобина.
Они оглянулись.
Восклицание сделано было Тургеневым, который за соседним столом сидел рядом с Карамзиным, а против них на чугунном решетчатом со спинкою стуле грузно помещался Крылов, завешенный салфеткою, как ребенок за обедом, и тыкал вилкою в огромный кусок какой-то рыбы с зеленью. Относилось же восклицание Тургенева к молодому человеку, одетому в только что появившийся тогда ополченский мундир — серый русский кафтан с красным широким поясом, шаровары в сапоги с высокими голенищами и картуз с крестом. В молодом человеке нелегко было узнать того цыгановатого, задумчивого и робкого юношу с черными глазами, которого мы видели на пуэн-те пять лет назад, — он значительно возмужал. Это был Жуковский, уже составивший себе известность элегиею «Сельское кладбище» и другими глубокопоэтическими, больше грустными и унылыми, чем оживляющими, но всегда очень сердечными стихотворениями. Смотрел он по-прежнему робко и задумчиво.