Читаем без скачивания Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Львов? Абсолютно польский город. Но в то же время Перемышль – украинский, а принадлежит сегодня Польше. Вильнюс? Ну какой же он литовский? Еврейский, польский, русский, белорусский. То же и Рига, и Таллин с их сильным немецким присутствием. Есть гений места, и он не подчиняется ни политике, ни пропаганде, ни власти, а связан с тем, сколько тот или другой народ на земле построил, кого родил и кто эту землю прославил. Кто на ней похоронен, наконец. Стамбул, Иерусалим или, например, Бухара с Самаркандом, откуда узбеки изгнали таджиков, – чьи они? А вот, кстати, Украина в Крыму, который Петя Павлик велит отдать ей взад, не сделала ничего, чтобы назвать его своим, никто из ее великих там не родился, не жил, не умер и не похоронен, и гений места там какой угодно, только не украинский. В Бахчисарае – татарский, в Судаке – генуэзский, в Балаклаве – греческий, купринский, в Севастополе – русский, толстовский, в Ялте – чеховский, в Коктебеле – болгарский, волошинский…
Однако я почему-то все время сбиваюсь на крымскую тему. Про что бы ни начал думать, все мысли ведут меня в Крым. Видно, с этим ничего не поделать, но полагаю, что проблему можно решить одним только способом. Границы между государствами должны исчезнуть вместе с самими этими государствами, и люди без какого бы то ни было принуждения пусть определят, какой язык и чья культура им ближе. Понятно, что это такая же утопия, как эсперантские мечты восторженного немецкого юноши из судетской деревни, и в ближайшие десятилетия едва ли что-то подобное случится, но это единственное большое дело, к которому стоит прикладывать усилия, ибо тогда у истории появится и смысл, и цель. Пускай это все будет происходить неспешно, маленькими шажками, едва заметными, точечно, выборочно, но место, где я теперь нахожусь, настраивает на подобный лад.
Что вы на меня так смотрите?
Я вернулся в Россию в тот день, когда Басаев захватил больницу в Буденновске. К тому времени мы уже ко многим вещам привыкли. Война в Чечне шла больше полугода, все новости начинались репортажами оттуда, чеченцы брали наших солдат в плен, некоторых из них под камеры передавали матерям – просто робин гуды какие-то, вольнолюбивые романтичные лесные братья против замордованных славянских пареньков с испуганными глазами, с трудом рекрутированных по всей России. Однако представить себе почти две тысячи человек в русском городе, одномоментно взятых в заложники, женщин, детей – все это не укладывалось в голове. Это было не то комичное, игрушечное унижение, когда самолетик с германским юнцом пролетел через половину страны над тремя поясами ПВО и сел на Красной площади, потому что там было удобнее всего приземлиться, – нет, это было унижение чудовищное, кровавое, уничтожающее все вокруг.
Я по-прежнему презирал совок и не соглашался с теми, кто хотел назад, но я не мог не признать очевидной вещи: при Советах такого не было. Много всякой другой мерзости, очень много, но такого – нет. И это на наших глазах в свободной России в конце XX века, месяц спустя после парада на Красной площади в честь 50-летия Победы вооруженные до зубов бандиты прошли сквозь все милицейские посты и несколько суток терроризировали мирный город. Потом был неудачный штурм и пресс-конференция Басаева, которую показывали по всем каналам, и представьте себе, отец Иржи, мой ужас, когда я узнал в одном из террористов парня из филёвского лифта, того самого, за чье освобождение годом раньше заплатили Катиному следователю. Я не мог ошибиться. Он отпустил бороду, повзрослел, и все равно это было то самое узкое, умное лицо с тонким носом и тонкими, как лезвие, губами, что преследовало Катерину во сне и наяву. И чего еще мы хотели после этого? Кого пытались обвинить? Сами ведь, своими руками эту нечисть…
Но как же я был счастлив в ту минуту, матушка Анна, что Кати здесь нет!
Торжествующие чечены ушли в горы, чтобы снова потом вернуться, и это видела и понимала вся опущенная, опозоренная страна. Они уходили в сопровождении журналистов, которые добровольно пошли в заложники, но подлость ситуации в том и заключалась, что все делалось ради телевизионных камер, микрофонов, вспышек фотоаппаратов, строчащих перьев, которые разнесут эту новость по всему миру и на всех языках, выбросят на первые страницы газет и в заголовки новостей. А значит, и ради меня, кто жадно все это читал, смотрел, слушал. И это угнетало: либо сплошная цензура, как было с катастрофой на станции Купавна или, еще страшнее, в Светлогорске, когда в семьдесят втором году на детский садик упал военный самолет и погибло двадцать детей, но об этом нигде ни слова, либо нынешний разгул, когда изо всех щелей только и лезло: заложники, террористы, их требования, белые простыни, свисающие из окон, и премьер Черномырдин, разговаривающий по телефону с Басаевым.
Это был стыд нестерпимый, но именно тогда мы поняли, что остались один на один со злом. А вы нам не только не сочувствовали, нет, вы – злорадствовали. А сочувствовали вы бедным повстанцам, они для вас были герои, борцы за свободу, за независимость. О, я не про вас, батюшка