Читаем без скачивания Родительский дом - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приставленный к торговле и вообще более энергичный Кузьма Холяков, конечно, имел возможность лучше одеваться и обуваться, зато во всей его внешности сквозило что-то непонятное, как бы затаенное в себе. Не за выцветшие колючие усы на рябоватом лице и не за дурную манеру перебивать разговор, а вот за эту самую непонятность Холяков не понравился.
И еще отметил Чекан: все партийцы держатся кучно, друг к другу уважительно, а Гурлев между ними не просто выборный секретарь партячейки, но вся их душевная сила.
Показалось сначала, будто у него нет ни семьи, ни своего двора. Бабкин днем уходил домой пообедать, вечером управиться по хозяйству, как братья Томины и Антон Белов, а Гурлев шел в дальний околоток села поговорить с мужиками о подступающей жатве хлебов, затем на созданное им общественное гумно. Чем же он жил? Ведь должность секретаря партячейки никем не оплачивалась.
— Ты его лучше об этом не спрашивай, — посоветовал Кирьян Савватеевич. — Павел Иваныч имеет жену и хозяйство, а не понять нам, что у них там происходит. Я думаю, все богатство своей души Павел Иваныч отдает общественным делам, все добро, на какое способен, дарит бедноте, а Ульяне, для ее жизни, ничего не остается.
Не от бедности, не от неряшливости носил Гурлев старую залатанную гимнастерку. Не от бобыльной, неприкаянной жизни прятался где-нибудь в неприметном месте и, вынув из кармана кусок черствого калача, жевал его всухомятку. Беда у него была, возможно, непоправимая.
Федора от работы в читальне он не отвлекал, терпеливо дожидался, пока тот наведет в ней порядок.
Все старые, измусоленные книги пришлось выбросить, и осталось в библиотечных шкафах всего ничего.
Денег на покупку новых книг сельсовет дать не мог.
— Ни гроша нету, — безнадежно отмахнулся Бабкин. — Эвон даже пожарный сарай починить не на что.
Нужда заставила обращаться к городским товарищам. И Чекан с надеждой на их помощь отправил письмо, чтобы они организовали сбор книг от деповцев. Недели через две почтальон из Калмацкого привез первый ящик. Это друзья из райкома комсомола урезали свою библиотеку и отправили в Малый Брод сочинения Ленина, учебники по истории партии, решения партийных съездов и конференций, брошюры о текущем моменте. Потом с каждой почтой начали прибывать посылки с книгами «для легкого чтения». По надписям на них Чекан узнавал, кто подарил. И возникло у него такое чувство, будто книги эти как бы протянувшиеся сюда из города очень добрые руки, готовые помочь в трудном, непочатом деле.
Только одна из книжек не обещала ничего. Это был сборник стихов Маяковского. Еще совсем недавно сам же Федор подарил его Лиде Васильевой, даже надпись оставил на память:
«В день твоего рождения хочу сказать словами поэта: «Жизнь хороша, и жить хорошо!».
Не захотела, значит, дорогая подружка сохранить ее, отрезала верхний угол страницы. Но зачем? «С глаз долой — из сердца вон!» Не это ли она хотела сказать, отдавая книгу в посылку?
Целый вечер он сидел в читальне подавленный.
Но на той же неделе Лида прислала по почте коротенькое письмецо, и Чекан ей все простил.
Она призналась: с томиком стихов поступила необдуманно и очень просит не придавать ее поступку значения. А в конце приписала:
«Сделай там в деревне, что им нужно, и возвращайся. Я буду ждать».
Эту наивность он тоже простил. Откуда ей знать, как это долго продлится? Год-два или всю жизнь, как случилось с учителем?
Теперь библиотечка собралась хоть и не очень большая, зато на подбор, книга к книге. Шкафы обрели вид солидный, и, поглядев на них, Гурлев удовлетворенно провел ладонью по корешкам переплетов.
— Эка, сколь умных людей на свете живет!
Уже отходили последние летние грозы, кончились ночные зарницы, воздух посвежел и вместо знойного марева наполнился прохладным, но чистым светом.
На полях, на сжатых полосах, проветривались и доспевали в суслонах снопы сжатой пшеницы.
На озере, вдоль камышей, каждый вечер собирались стаи перелетных птиц, а из высокого неба косяки журавлей оглашали окрестности прощальными криками.
Несколько дней Гурлев в сельсовет не приходил. Федот Бабкин сидел у себя в канцелярии со скучающим видом. Не появлялись и братья Томины. Все эти дни они проводили в поле, помогая женам жать серпами хлеба.
— Ничего не поделаешь, жить нам приходится по временам года, — сочувственно говорил Бабкин. — Плох ли, хорош ли Гурлев хозяин в домашности, а на вёшне, на покосе, на уборке урожая Ульяну-то одну не оставляет. Природа велит, и ведь нутро-то наше мужицкое стерпеть не может, когда земля к себе призывает. Вот я тоже сижу тут, а руки работы просят. Положил бы печать в стол, закрыл канцелярию на замок, но мне нельзя, должен я находиться при месте, как власть охранять и соблюдать в Малом Броде порядок.
Это он верно сказал, что всем им приходилось строить свою жизнь и работу по календарю — дома и в обществе. Ничего не было важнее сейчас, чем жатва и предстоящая молотьба урожая. Позднее начнутся, как правило, заготовки хлеба для государства, не менее трудное и напряженное дело. А вот постоянно читать, учиться политической грамоте, не только сердцем, но и умом постигать основы общественного развития — для этого всегда у них времени оставалось мало, да и то после трудного рабочего дня. Чекан много раз замечал, как братья Томины, всегда неразлучные, взяв в читальне газету и прочитав в ней пару столбцов, начинали дремать, а потом виновато оправдывались: «Притомились чуток! Ведь продыху нет». Только Гурлев не показывал виду, как устает. Книги в читальне он брал не часто, зато свежие газеты, как утюгом, проглаживал от первой до последней страницы. Читал урывками, почти на ходу, а чаще всего по ночам, засиживаясь иногда в канцелярии сельсовета далеко за полночь. «С меня спрос большой, — сказал он однажды Чекану. — О чем бы меня ни спросили — мужик ли, баба ли, парнишко ли малый, а на все я должен ответить сполна, чтобы не было у человека сомнения». По этой же причине, наверно, взял он «проработать» ни много ни мало «Диалектику природы» Энгельса, узнав из газеты, что именно в ней «изложены законы бытия». Чекан предупредил: дескать, это философия, и прежде чем браться за нее, надо подготовить себя, но Гурлев настоял: «Ты не думай, коль мужик малограмотный, то об эту самую философию стукнется лбом, как о стенку. Энгельс-то для кого ее сочинял: для буржуя или для трудящего? На кой ему сдался буржуй-то! А трудящему смолоду в рот науку вместе с кашей не клали, и, стало быть, обязан он ее постичь сам, хоть бы пришлось ему для того гору поднять». Книгу эту он носил всегда с собой, даже в поле взял, а когда кончил жатву, принес ее обратно в читальню, положил на стол.
— Ну, как? — спросил Чекан. — Все усвоил?
— На два раза пахать пришлось, — по-крестьянски ответил Гурлев. — За один раз где же такую уйму науки осилишь! — Тут он явно не сказал правды, чтобы не унизить себя. — Мудрено очень…
— А вот я еще не осилил, — честно признался Чекан, намекнув этим, что ему не поверил. — Слушал в городе лекции, да и когда учился на помощника машиниста, у нас в учебной программе была философия, а не скажу, будто в ней разобрался.
— И я ведь не до конца дошел, — уступил Гурлев. — Погодя немного еще раз возьмуся. Однако вот думаю: как же ее к нашей сегодняшней жизни применить? Ну-ка, спробуй, поясни хотя бы Ивану Добрынину, какая у него родня была в древности? Обидится и вовек не простит! Или насчет зернышка хлебного. Как это оно само себя отрицает? Хлебороб бросает на пашню зерно и получает опять же зерно, толичко в колоске. Так с чего же, с коей стороны я могу тому хлеборобу внести ясность? Вот мы, партейцы и беднеющая часть населения, отрицаем кулачество. Тут все на виду. Кулак желает заставить народ на него работать, как было прежде, а мы того не желаем. Кулак посягает на самые лучшие пашни, на самые хорошие угодья, вроде бы, на то ему сам бог дал право, а мы, как пахали пустоши, залоги, как ковырялись сохой и плугом на тощей земле, на солонцах и суглинках, так и должны там пот проливать до скончания жизни? Тут находятся даже защитники у кулаков. Зря-де его обижаете, кулака-то! Не хотите его понять! Держите его в лишенцах, налогами облагаете, да разными сборами, да не даете ему хлеб продавать на базаре по той цене, кою он сам заломит. И вот-де после этого, как же он не станет на вас, партейцев, волком смотреть? Кулак-де чуть ли не главный поставщик хлеба, а вы ему вредите, вроде бы даже мщением занимаетесь. А того смыслу в таких рассуждениях нету, что пусть кулак сам по себе будет человеком хорошим, но нутро-то у него все равно не наше. Эвон расковыряй-ка Согрина! Видом он смирный, объявляет себя культурным хозяином, насчет агрономии рассуждает, да и долгов перед государством старается не иметь, а батраков-то, однако же, держит, чужим трудом себе капитал загребает и к тому же пускается на обман. В прошлом году, по вёшне, сельсовету дал сведения, будто всего посеял двадцать десятин пшеницы, а потом, уж осенью, перед молотьбой мне случайно довелось узнать — было у него еще тридцать десятин посеяно в башкирской степи. Там у башкир-то пустой земли много, и расстояние до нее недалеко, всего двадцать верст. Значит, хлебушко-то с тех десятин он намерен был от государства скрыть, весь урожай с большой для себя прибылью продать, но ни в коей мере не отдать его по твердой цене. Так, спрашивается, кто же кого ущемляет? Поэтому надо еще поразмыслить, порассудить: кто кого ненавидит, кто кому мстит, с чего классовая борьба начинается?