Читаем без скачивания Повести Ильи Ильича. Часть третья - Иван Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчина спросил Волина про женщину с большой картонной коробкой, недавно попавшейся навстречу. Ее коробка была заполнена чем-то бело-коричневым и желтым, похожим на грибы, как мельком отметил Николай Иванович.
Слушавшая разговор мужчин девочка стала показывать им вниз, на пни и поваленные на склон гниющие стволы деревья. Вглядевшись, Волин увидел на деревьях и на земле около них кучки грибов.
Мужчина поставил девочку на землю и слазил за грибами, скользя по склону. Поднялся он с видимым усилием, но когда Волины сказали ему, что это самые настоящие опята, с коричневыми точечками на шляпках и юбочкой на ножках, с удовольствием снова полез вниз. А потом заразил энтузиазмом собирательства и жену, и дочку, и Николая Ивановича, и они довольно долго скользили вместе по склону, перебирались между пнями и деревьями и по очереди носили добычу Нине Васильевне, которая одна удержалась от ползанья.
Так Волины познакомились с Глебом, Ольгой и Дашенькой. Они были коренные москвичи. Глеб сказал, что они дикие городские жители, решившие узнать, в какой стране живут. Путешествовали они на машине. По пути из Дагестана к черноморскому побережью решили заехать в Кисловодск. Сняли здесь на неделю квартиру с кухней и всем необходимым для приготовления еды.
Нина Васильевна не стала претендовать на собранные грибы и вкусно рассказала Ольге, какой замечательный получится у нее ужин, если опята два раза проварить, два раза тщательно промыть, а потом пожарить с картошкой.
На следующий день они опять встретились в парке и гуляли вместе, потому что темп ходьбы Дашеньки очень подошел Нине Васильевне.
Глеб и Ольга рассказывали по очереди, что, ориентируясь по картам и путеводителям, каждый день нахаживают окрестными горами и долами многие километры, находя блаженство в гудящих вечерами уставших ногах.
Они ходили через заселенное Кабардинское ущелье до Лермонтовского водопада. Прошли по медоносным склонам Березовского ущелья, где ели ежевику и купались в холодной речке, запруженной в одном месте большими валунами. Пробрались ущельем Аликоновки до Медовых водопадов, откуда уже, правда, вернулись в город на такси. В парке лазали на Малое седло и собирались лезть туда еще раз по туристической тропе. Ездили в Железноводск, поднимались на Железную гору. И снова собираются в Железноводск, но теперь на Бештау.
Слушая молодежь, Николай Иванович понял, к чему лежит его душа – бродить по горам и ущельям, как они. Сладкой музыкой звучали в ушах названия лакколитов – великанов, одиноко замерших среди степи, будто не добравшихся до страны своих горных собратьев. И эти настроения не были для него новыми. Однажды он был в школьной туристической поездке по Кавказу и, когда их группа заезжала в Пятигорск, то попробовал залезть на Машук, но не смог, заблудился в лесу и вернулся. Теперь он загорелся повторить горный поход и уговорил присоединиться уставшую ему отказывать Нину Васильевну, прошедшую к тому же весь свой лечебный курс.
В Железноводск они поехали на электричке. Утро было безоблачным, и день обещал быть ясным.
Николая Ивановича радовали и ранний подъем, и пробежка до железнодорожного вокзала, и электричка, на которой он давно не ездил.
Он вспомнил, какое яркое впечатление произвела на него эта электричка тридцать пять лет тому назад. Одинаковые синие поезда. Поднятые над землей платформы. Не вылезание и залезание в вагоны, а посадка и высадка. Плавность электрического хода. Свободные места для сидения. Спокойные пассажиры. Частота следования поездов, выдерживающих расписание с точностью до минуты. Электричка казалась ему похожей на метро, которое в ту пору он еще не видел вживую, а представлял себе по рассказам и фильмам. Очень это было непривычно для паренька из степного города, привыкшего к пыльному и всегда полному транспорту и к шумным спешащим людям.
Еще раз потом Волин удивлялся хорошему транспорту, когда приехал учиться в Москву. Первое впечатление от метро, московских электричек и многочисленных автобусов, троллейбусов и трамваев, на которых, казалось, можно было доехать в любую точку столицы, и в которых, не освоившись, он чувствовал себя маленьким провинциальным человечком, тоже было ярким. Недавно оно вспомнилось Николаю Ивановичу, когда он поехал домой на троллейбусе и увидел удивленные глаза молодого худого узбека, держащегося за поручень в уголке средней площадки. Троллейбус был грязный, по сравнению с московским, и ходил он редко, и народец в нем хуже пах, и уличные огни за его окнами были пародией столичного освещения, но на мгновение Волин увидел все то же самое глазами гастарбайтера, и картинка перевернулось. Можно было поспорить в ту минуту, что узбека придавило к земле чувство собственной малости в большом городе, ровно так же, как когда-то столица придавила Волина.
До Бештау они ехали на электричке больше часа. Либо Николая Ивановича подводила память, либо и здесь с электричками стало хуже, и ходили они медленнее и реже. К счастью, Глеб оказался хорошим собеседником, и поездка не утомила.
Между прочим Глеб рассказал, что разошелся с государством по работе и надеется в жизни только на себя. На вопросы Волина он осторожно отвечал, что сам ищет работу и сам за нее отвечает. Чем он конкретно занимается, Николай Иванович так и не понял. Понял только, что работает тот дома, имеет отношение к модным нынче ай-ти технологиям, в связи с чем у него много заочных друзей-коллег, в горном родовом гнезде одного из которых они гостили перед Кисловодском.
В его рассуждениях, почему все у нас плохо, Волин уловил распространенные нынче мысли о параллельном существовании государственных институтов, только говорящих о необходимости экономического роста, и предприимчивых людей, создающих этот рост. А поскольку первые только отнимают, прикрываясь рассказами о социальной помощи и общественном благе, то вторым расти неинтересно. Ведь получается, что интерес и у первых, и у вторых одинаков – собственный.
Николай Иванович соглашался, что раньше государств не было и когда-то в будущем тоже не будет, и что ответственная свобода – это хорошая вещь, но это все теоретические построения. А практически история упрямо говорила, что в нашем мире если не хочешь быть под своим государством, то будешь под чужим.
Мягко оппонируя Глебу, Волин не хотел озвучивать в споре свои взгляды на отношения с государством. Вряд ли они будут понятны, – еще и потому что Николай Иванович и сам не мог их толком сформулировать и просто объяснить. Главное, – ему не нравился собственный интерес как цель системных взаимоотношений. И двух уровней для описания системы – население и государство – ему представлялось мало. Кроме государственных институтов были другие уровни наблюдения за системой и воздействия на нее. И устойчивость управления определялась не только взаимным соответствием нравственности правителей и народа, но и соответствием нравственности правителей и народа высшему замыслу.
Волину было очевидно, что управление людьми подразумевает манипулирование ими. Без этого трудно мобилизовать людей на выполнение общего дела. Об этом говорил и его опыт. Но тот же опыт убеждал, что в манипулировании людьми есть рамки, красная черта, за которые выходить опасно. И рамки эти не есть результат разумения человека, а есть не зависящие от его воли и разума и не им установленные границы попущения. Нравственный человек всегда чувствует эти флажки и не выходит за них, на какой бы ступени пирамиды управления он не находился.
То, что кажется нам неправдой и несправедливостью, есть отклик души на манипулирование. Если сумма неправды и несправедливостей терпима на всех общественных уровнях, включая ту же работу, которой занимался Волин, его отношения с начальниками и подчиненными, или дела диссертационного совета, в которых ему приходилось участвовать, то государственный обман был в рамках попущения, и душе оставалось место для развития.
Осознание неправды и несправедливости было одним их самых болезненных чувств, которые пережил Николай Иванович в юности. Тогда как раз все говорили правильные слова, которые он разделял, озвучивали нужные и справедливые цели, но на деле выходило наоборот, вместо развития получалось кружение на месте. Был у него период, когда, пытаясь освободиться от заполошных дум, вызванных этим чувством, он начал писать тексты, похожие на рассказы. Чувствуя себя в ловушке, из которой не мог выбраться, свои рассказы он начинал с рассуждений о правде и неправде. О том, что невозможно жить, чувствуя одно, а озвучивая другое, часто противоположное по значению. В силу юношеского самомнения он полагал, что многие люди вокруг него не чувствуют и не понимают того, что чувствует и понимает он, и его долг объяснить, объединить и общей помощью разорвать путы обмана.
Тогда у Николая Ивановича не получилось. Мысли, которыми он жил, положенные на бумагу, оказывались мертворожденными, неинтересными ему самому. Несколько раз он начинал записывать их заново, и опять получалось сырое, пресное печево, от которого самому было и обидно, и неловко, и стыдно. И это было такое глубоко интимное чувство, что даже Нине он не хотел в нем признаваться, когда с ней познакомился. Поэтому собрал всю свою писанину в кучу и сжег в лесу. Бумаги уместились в одной сумке, а мучился он с ними, пока сжег, больше часа. Уголки бумажных пачек и тетрадок закручивались и тлели вместо того, чтобы гореть. Пробовал жечь отдельные листы – получалось долго. Костер развести не удалось – сыро было на опушке, а весь сушняк вокруг подобрали. Но все-таки сжег с горем пополам и потом не жалел об этом. Теперь вот только захотелось прочитать, что он там вымучивал о правде-справедливости. Впрочем, один рассказ, который, как он считал тогда, у него получился, можно было найти. Этот рассказ ему напечатала знакомая машинистка, одну копию он оставил у мамы, попросив сохранить. Вот и дополнительный интерес, чтобы навестить родителей.