Читаем без скачивания Несуществующий рыцарь - Итало Кальвино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Агилульф считал и пересчитывал отпущенные съестные припасы, порции похлебки, число манерок, имеющих быть наполненными, заглядывал в котлы.
— Знай, что в командовании войсками самое трудное — рассчитать, сколько манерок похлебки содержится в котле, — объяснял он Рамбальду. — Ни в одном полку счет не сходится. Или остается несколько порций, и потом не знаешь, куда они деваются и как за них отчитаться, или — если сократить отпускаемые припасы — порций не хватит, и по войскам ползет недовольство. Правда, у каждой походной кухни выстраивается очередь за остатками — всякие оборванцы, нищие старухи и калеки. Но это, само собой, грубое нарушение порядка. Чтобы хоть как-то во всем разобраться, я распорядился, чтобы в каждом полку список состоящих на действительной службе был дополнен именами бедняков, которые всегда являются во время кормежки. Только так можно узнать, куда девается каждая манерка похлебки. Вот и пройдись-ка по кухням, попрактикуйся в обязанностях паладина: надо проверить со списками в руках, все ли в порядке. Потом вернешься и доложишь.
Что оставалось Рамбальду? Отказаться, потребовать себе или славы, или ничего? А что, если он испортит себе всю карьеру из-за ерунды? И он пошел.
Вернулся он поскучневший, с путаницей в мыслях.
— Мм-да, по-моему, все так и есть, как вы говорите, — сказал он Агилульфу, — и, бесспорно, это полное безобразие. К тому же все эти бедняки, что приходят за похлебкой, — братья они, что ли?
— Почему братья?
— М-м-м… Они похожи. Вернее даже, они все одинаковые, ничего не стоит их перепутать. Сперва я подумал, что это один человек переходит от кухни к кухне. А потом поглядел в списки — имена всюду разные: Боамолуц, Каротун, Балингаччо, Бертелла… Тогда я спросил у старшин, проверил: все правильно. Но это сходство…
— Пойду погляжу сам.
Оба направились к лагерю лотаринщев.
— Вот он, этот человек.
Рамбальд указал на какое-то место, как будто там кто-то был. Впрочем, и в самом деле был; но из-за выцветших зеленых и желтых лохмотьев, усыпанного веснушками и заросшего неровной щетиной лица первый взгляд миновал его — настолько он сливался цветом с землей и листьями.
— Да это Гурдулу!
— Гурдулу? Еще одно имя! Вы его знаете?
— Это человек без имени, так что зовут его кто как может. Благодарю тебя, вольноопределяющийся: ты не только вскрыл недостатки в наших вспомогательных службах, но и дал мне возможность отыскать оруженосца, приставленного ко мне распоряжением императора, но потерявшегося.
Лотарингские повара, закончив раздачу порций паладинам, оставили котел на произвол Гурдулу:
— Бери, тут вся похлебка твоя!
— Вся похлебка! — завопил Гурдулу, наклонился над котлом, словно свешиваясь с подоконника, и со скрежетом стал водить ложкой по стенкам, снимая самое драгоценное содержимое всякой посудины — приставшую корочку.
— Вся похлебка! — гулом отозвалось в котле, который от неосторожных, вихляющих движений Гурдулу опрокинулся и накрыл его.
Теперь бродяга оказался в плену перевернутой посудины. И окружающие услышали, как он колотит по ней ложкой, словно по глухо звучащему колоколу, как гудит внутри его голос: «Вся похлебка!» Потом котел двинулся с места, как черепаха, снова перевернулся, и оттуда вынырнул Гурдулу.
С головы до ног залитый капустной похлебкой, он был весь в жире и в пятнах, да к тому же еще перемазан сажей. Юшка застила ему глаза, и, вытянув руки вперед, с криком: «Всё — похлебка!» — он двигался будто вплавь, потому что не видел ничего, кроме заливавшей ему все лицо похлебки.
— Всё — похлебка! — И он потрясал ложкой, как бы желая набрать ею и отведать всего, что было вокруг. — Всё — похлебка!
Наблюдая эту сцену, Рамбальд до того взволновался, что у него закружилась голова, не столько от омерзения, сколько от закравшихся сомнений: а вдруг этот человек, что вслепую вертится перед ним, прав и весь мир — одна огромная мутная похлебка, в которой все предметы линяют и окрашивают друг друга? «Я не желаю становиться похлебкой! На помощь!» — готов был крикнуть Рамбальд, но увидел рядом Агалульфа, бесстрастно скрестившего на груди руки, так, будто он где-то далеко и вульгарность сцены его не задевает; и Рамбальд понял, что наставнику не понять его опасений. Чувство, которое он всегда испытывал при виде рыцаря в светлых доспехах, столкнулось с совершенно противоположным, которое сейчас внушал ему Гурдулу, и оба они как-то уравновесили друг друга, что помогло Рамбальду вновь обрести душевный покой.
— Почему вы ему не объясните, что не всё похлебка, и не прекратите это представление? — обратился он к Агилульфу, причем сумел произнести все это ровным, ничуть не изменившимся голосом.
— Единственный способ внушить ему что-либо — поставить определенную задачу, — сказал Агилульф и повернулся к Гурдулу: — По повелению Карла, короля франков и повелителя Священной империи, ты стал моим оруженосцем и отныне должен во всем мне повиноваться. А поскольку Суперинтендантство погребений и последнего долга поручило мне позаботиться о похоронах воинов, павших во вчерашнем бою, ты вооружишься мотыгой и лопатой и мы отправимся на поле, чтобы предать земле освященную крещением плоть наших братьев, которых Господь принял в славе своей.
С собою он пригласил также Рамбальда, чтобы тот постиг еще одну деликатную обязанность паладинов.
Так они и отправились втроем: Агилульф шагал своей особенной походкой, которая, как он того ни хотел, не производила впечатления раскованной, но выглядела так, словно ноги ступали по колючкам; Рамбальд пялил глаза вокруг, стремясь узнать места, где мчался вчера под градом ударов; Гурдулу, с мотыгой и лопатой на плече, нисколько не осознав скорбной торжественности своей задачи, насвистывал и напевал.
Вот они проходят по гребню холма, с него открывается равнина, где схватка вчера была самой кровавой. Земля покрыта трупами. Неподвижные стервятники, вцепившись когтями в плечи и лица убитых, наклоняют головы и роются клювом в развороченных утробах.
Однако стервятникам не сразу приходит черед взяться за дело. Они спускаются, только почуяв, что бой идет к концу, но поле усеяно убитыми, закованными в сталь, на которой клювы хищников, сколько ни бей, даже царапины не оставят. Едва наступает вечер, из обоих враждебных станов молчаливо, ползком являются мародеры. Высоко взмывшие стервятники кружатся в ожидании, пока те расправятся со своей добычей. Первые лучи солнца освещают поле, белеющее совершенно голыми трупами. Стервятники опускаются снова и начинают пировать вовсю. Но им надобно торопиться, потому что не замедлят прийти могильщики и отнимут пишу у птиц, чтобы отдать ее червям.
Агилульф и Рамбальд — мечами, Гурдулу — лопатой прогоняют темноперых гостей, и те разлетаются прочь. Потом все трое берутся за свою печальную работу: каждый выбирает себе убитого и за ноги волочит его вверх по склону, к месту, предназначенному для могилы.
Агилульф тянет труп и думает: «О мертвец, у тебя есть то, чего у меня не было и не будет: остов и мясо. Вернее, не у тебя есть, а ты есть остов и мясо — то самое, в чем я порой завидую существующим: в минуты уныния я ловил себя на этом. Есть чему завидовать! Да, я вправе считать себя обладателем особой привилегии, если могу без этого обходиться и делать все, что и они. Само собой разумеется — все, что считаю важным, и многие вещи мне удаются лучше, чем существующим, ибо мне не присущи их обычные изъяны: грубость, неточность, непоследовательность, вонь. Правда, тот, кто существует, вкладывает во все деяния нечто свое, придает им особый отпечаток, а мне этого ни за что не добиться. Но если весь их секрет здесь, в этом мешке с потрохами, то спасибо, обойдусь и так. И долина, полная голых разлагающихся тел, не вызывает у меня содрогания, как и резня, учиняемая над живыми человеческими существами».
Гурдулу тянет труп и думает: «Ветры, что ты пускаешь, труп, будут повонючее моих. Не знаю, почему тебя все оплакивают. Чего тебе не хватает? Раньше ты сам двигался, теперь твое движение перейдет к червям, которым ты идешь на корм. У тебя росли ногти и волосы, а теперь ты растечешься жидкостью, от которой выше подымутся под солнцем яровые травы. Ты станешь травой, после — молоком коров, что съедят траву, кровью младенца, что выпьет молоко, и так далее. Видишь, твоя жизнь не такая никчемная, как моя, труп!»
Рамбальд тянет труп и думает: «О мертвец, я бегу, бегу — а прибегу туда же, куда ты, и меня вот так же потащат за пятки. Эта погоняющая меня страсть, эта жажда сражаться и любить — что же они такое, если взглянуть на них твоими выпученными глазами, из твоей запрокинутой головы, что колотится о камни? Я думаю, мертвец, ты заставляешь меня думать, но что это меняет? Ничего. Кроме дней, оставшихся до могилы, ничего нет ни у нас, живых, ни у вас, мертвецов. И они даны мне, чтобы я не растратил их, не пустил прахом ни крупицы из того, что я есть и чем могу стать. Чтобы я совершил славные подвиги в войне франков. Чтобы обнимал гордую Брадаманту, лежа в ее объятиях. Надеюсь, ты употребил свои дни не хуже, о мертвец! Как бы то ни было, твоя карта уже вышла. Моя еще лежит в колоде. И мне по душе, мертвец, мои заботы, а не твой покой».