Читаем без скачивания И сотворил себе кумира... - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы собирались после школы, пели новые песни: „Флот нам нужен, побольше дюжин, стальных плавучих единиц“, „А комсомол смеется, смеется, он к западу несется“ и, конечно, „Смело мы в бой пойдем за власть советов“. Пели и украинские песни: „Заповит“, „Ой на гори тай женци жнуть“.
Миля объяснял нам, что мы живем на советской Украине, что по-украински говорят не только петлюровцы, но и все крестьяне и многие рабочие, что скауты, которые в школе уходят с уроков украинского языка и насмешничают над украинскими надписями, вывесками и плакатами — дураки и контры. Их нужно агитировать, перевоспитывать или бить морды. Это мне нравилось: я с детства слышал дома украинскую речь и украинские песни от первой няни Химы, которую любил больше всех бонн, от друзей отца — агрономов. Бабушка — мать отца — говорила только по-украински и по-еврейски. Случалось, что она сердито обрывала меня: „Та не троскочи ты по кацапську, я ж так не розумию. Як не знаешь ридной мовы, ни лошен кеидиш, ни идиш, то хочь говорь по-людски, а не по-паньски: па-ажалиста-а… ето што такой…“
3.Лето в садоводстве Майера, любовь к Лили, мои собственные, грядки в огороде, на которых я выращивал редис, огурцы, салат и даже несколько кустиков помидоров, отвлекали от скаутско-юковских забот.
Осенью 23 года я стал наконец школьником. Меня приняли в третью группу, слово „класс“ все еще полагали „старорежимным“. Школа была далеко от дома, на углу Мариинско-Благовещенской и Владимирской, бывшая частная прогимназия, теперь называлась начальной школой, имела номер. Но никто его не помнил, а говорили „школа Лещинской“, по фамилии директора. Фаня Григорьевна Лещинская преподавала сама арифметику и природоведение. Нас учили также русской словесности, французскому языку, пению, рисованию и гимнастике. Мне в школе было не по себе. Поступил я поздно — мы переехали в город уже глубокой осенью. В третьей группе я был самым рослым, ребята из младших групп кричали мне „каланча“ и „достань воробушка“. Но я знал меньше всех других, вернее, вовсе не знал того, что они уже прошли; это было обидно. Мама постоянно восхищалась моими успехами — это раздражало, но было уже привычным. А тут мне ставили в пример каких-то куцых сопляков и даже девчонок с косичками и бантами. На уроках пения я тоже оказался из худших: какой-то худосочный пискун, которого я мог отлупить одной правой рукой, считался запевалой и первым учеником, хотя у него был противный, почти девчоночий голос. И на гимнастике не везло, я был сильнее многих, но зато менее ловок, просто неуклюж.
Школу я невзлюбил сразу и, когда заболел корью, обрадовался этому, как избавлению. Блаженствовал в полутемной комнате — как полагалось тогда при кори — и, впервые сам сочинив стихотворение, прослезился. Стихи назывались „Молот“ и начинались: „тяжки, грозны удары млата, но не железо так он бьет, он рушит все дворцы, палаты, дробит стекло, булат кует.“
Я скрывал эти стихи от мамы, чтоб не хвасталась, но, разумеется, прочитал их Лидии Лазаревне, которая отнеслась к ним серьезно, одобряла; осторожно заметила, что не нужно повторять строки из чужих, даже пушкинских стихов, что я теперь должен больше читать именно поэтические произведения, надо искать свои слова. Конечно, в молодости многие пишут стихи, но, может быть, у тебя и впрямь божья искра…
Став школьником, я продолжал ходить к Лидии Лазаревне; она не притворялась, когда говорила, что рада меня видеть, в ее книжном шкафу всегда можно было найти еще нечитаную книгу — не Жюль Верна, Буссенара или Нат Пинкертона, которых я добывал у других ребят, — а романы Амфитеатрова „Шестидесятники“ и „Семидесятники“, роман о народовольцах Бржозовского „Зарево“, воспоминания Кропоткина, Степняка-Кравчинского, Веры Фигнер, журналы „Былое“, „Каторга и ссылка“, „Природа и люди“ и переводные книги — Шпильгагена, Джека Лондона, О.Генри, Элтона Синклера…
Когда я рассказывал Лидии Лазаревне о школе, о том, что хорошие скауты перешли к юкам, которые вскоре стали называться юными спартаковцами, а потом и пионерами-ленинцами, ей все это было по-настоящему интересно и важно.
От родителей мне приходилось скрывать свою политическую деятельность. Мама зло насмешничала и проклинала босяков, которые натравливают детей на родителей. Отец грозил: „Увижу с красной тряпкой — выпорю, сидеть не сможешь. Запру дома, в школу не пущу.“
А Лидия Лазаревна слушала очень заинтересованно.
— Это очень хорошо, что у вас товарищество, что хотите делать добро, помогать людям… Коммунизм — прекрасный идеал. Первым коммунистом был Христос. Все лучшие люди мечтали о равенстве, братстве, справедливости — Бакунин, Кропоткин, народовольцы… Но очень важно, чтобы идея была чистой и чтоб осуществлять ее с чистым сердцем и чистыми руками… В Библии есть такие слова — не человек для субботы, а суббота для человека. И коммунизм должен быть для человека, а не наоборот…
Иногда я приставал к ней с расспросами, хотел знать, что именно она думает о Ленине и Троцком, о Советской власти. Лидия Лазаревна отвечала сбивчиво, краснела пятнами. Она не умела говорить неправды, но, видимо, боялась внушить мне такие мысли, которые стали бы для меня опасными.
— Ленин очень умный. Даже гениальный. И, конечно, настоящий революционер… Он из хорошей семьи. Его старший брат был народовольцем, героем, — так же, как Желябов, выручал товарищей. Ленин пошел за братом. Он, конечно, любит народ. Хочет добра. Но, видишь ли, он слишком нетерпеливый и нетерпимый. И поэтому допускал жестокости. Ну, так же, как Робеспьер, как Марат. И потом он — материалист. Не лично, нет, лично, он, конечно, идеалист. Это все говорят: он бескорыстен, скромен. Но по убеждениям он — материалист, то есть не верит в силу идеалов. Это у него от Маркса. Тот тоже был, конечно, гениальным и лично благородным. Но признавал только материальные силы — капитал, товар, фабрики, деньги. Вот и Ленин так же думает, что главное — это захватить материальные силы, захватить власть. А все остальное — потом. Потому ради революции хороши любые средства. А что получилось? Все голодные против всех сытых; рабочие и крестьяне против всех имущих, против интеллигенции… Грабь награбленное. Но ведь Пушкин и Толстой были помещиками, и Тургенев. Я знала многих дворян и купцов и фабрикантов, которые помогали революции: Софья Перовская — дочь генерала. А сами большевики? И Ленин — дворянин, и Луначарский, и Чичерин, и Коллонтай. Но считается, что это — исключения, и нужна беспощадная классовая борьба. А всякая беспощадная борьба делает людей безжалостными, жестокими, несправедливыми. И тогда не может быть никакого равенства, не может быть братства, не может быть свободы. Об этом писали Короленко, Толстой, Куприн, Горький — все лучшие писатели. И в других странах тоже. Обязательно прочти Диккенса „Повесть о двух городах“ и Гюго „Девяносто третий год“… Ленин, конечно, гений и лично добрый человек, а Троцкий — холодный, жестокий, честолюбец. Конечно, он тоже выдающаяся личность — полководец, оратор… И тоже был революционером. Но он хуже Ленина. Он думает больше о политических доктринах, чем о народе; о государстве, об армии — а не о народном благе…
Почти так же рассуждали мои родители, их приятели, знакомые, когда говорили о политике.
— Ленин все-таки гений. Лично порядочный человек, но одержимый… Ему коммунистические эксперименты, а народу страдания… Нет, не говорите, Ленин большой государственный ум… Это он ввел свободную торговлю. И крестьянам теперь куда легче… Деревня теперь, как сыр в масле… Не дай Бог, если придет Троцкий. Опять будет террор, начнется война с Антантой… — Троцкому, видите ли, срочно нужна мировая революция. Он вызовет такой антисемитизм, какого раньше и не бывало…
В отряде мы пели: „Красная армия, смело вперед, нас товарищ Троцкий в бой ведет“, — и еще: „Ленин и Троцкий и Луначарский — они основали союз пролетарский“.
А на откосах Владимирской горки и Царского сада беспризорники хриплыми голосами выкрикивали частушки: „Шо я вижу, шо я слышу, Ленин с Троцким влез на крышу. И кричат всему народу: подавайте нам свободу!“
Нашу квартиру опять уплотнили. В комнате, где раньше жил рыжий чекист, поселились две сестры-рабфаковки. Потом к ним приехал еще и брат, школьник. Старшая была красивая и неразговорчивая. Младшая — медно-рыжая, круглолицая, веснушчатая, в красной косынке, часто пела громко и картаво: „Мы комсомол, страны рабочей гордость… родных полей надежда и оплот, и знает весь наш трудовой народ, что проявить свою сумеем твердость.“ Песня была заунывно-романсовой, надсадно гортанной. Но мне она казалась воинственной и пророческой. „Мы идем на смену старым, утомившимся борцам, мировым зажечь пожаром пролетарские сердца…“
Сестры повесили в комнате портреты Ленина, Троцкого, Крупской, Коллонтай. Однажды я сказал, что я за Ленина, но против Троцкого. Младшая сестра щелкнула меня больно по лбу и сказала: „Сопляк, что ты понимаешь: Лев Давыдович самый лучший друг, товарищ и помощник Ильича, он самый лучший ленинец.“ Я обиделся и стал кричать про жестокость и про честолюбие. Тогда брат и сестра просто вытолкали меня за дверь.