Читаем без скачивания Голубой дом - Доминик Дьен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя замечательный кофе. А как твоя живопись?
— Мне кажется, неплохо.
— Не покажешь мне что-нибудь?
Ева откинула белую простыню с первого мольберта. С тех пор как она стала писать акриловыми красками, всегда закрывала мольберт в перерыве между сеансами работы. Это для того, чтобы картина не была все время перед глазами, пока еще не закончена, — так объяснила Ева Майе, которую удивляла такая манера.
— Но ведь эта картина уже закончена, нет? — нерешительно спросила Майя.
— Еще не совсем. В ней не хватает души. Сейчас мне трудно вложить в нее душу… Так что пока это просто пустая оболочка… Ты разве не чувствуешь?
На картине была изображена слегка склоненная фигура женщины. Изящные плечи, соблазнительные груди, округлый живот. Похоже на этюд обнаженной натуры. Бежево-розовые отблески света окутывали тело женщины, словно вуаль. Майя представила себе юную беременную новобрачную с животом, заполненным водами. Животом, непорочным и оскверненным одновременно.
— Мне нравится, — сказала она. — Я чувствую здесь душу. Но она — в животе этой женщины. Кажется, что душа целиком заполнила его. Может быть, тебе стоило бы изобразить ребенка, который находится внутри…
— А ты чувствуешь ребенка? — тихо спросила Ева. Она казалась слегка озадаченной.
— Да. Я ошибаюсь?
— Нет, но я не придавала этому большого значения. Хотя я тронута, что ты его почувствовала. Я сама его не вижу. Пока не вижу. Именно поэтому я завесила картину простыней.
— Наконец-то я увидела, что ты пишешь сейчас! Все такое светлое, безмятежное… Не то что картины, которые я нашла на чердаке, — эти искромсанные дети, женщины, умирающие в родовых муках… Такая жестокость… — продолжала Майя, наблюдая за тем, как Ева достает бутылку виски и наливает себе щедрую порцию. — Я все время спрашиваю себя: кто этот окровавленный ребенок, выходящий из утробы женщины-скелета?.. Ты знаешь, о какой картине я говорю?
— Я тебя просила больше не говорить со мной об этом.
— Мне нужно с тобой об этом поговорить!
— Майя, если ты скажешь еще хоть слово об этих гребаных картинах с чердака, я тебя выгоню вон!
— Я прекрасно знаю, что ты меня ненавидишь! Этот чудовищный ребенок, который выходит из твоей мертвой утробы, — это ведь я, да? Ты меня ненавидишь с самого рождения, я знаю!
И Майя бурно, по-детски разрыдалась.
— Прекрати! Это не то, что ты думаешь… Как ты можешь говорить, что я тебя ненавижу? В те времена я носила в себе смерть…
Тон Евы изменился — казалось, она оправдывалась. Майя больше не осмеливалась даже пошевелиться, боясь вернуть мать к реальности. Она инстинктивно поняла, что, возможно, впервые настал тот момент, когда мать собирается рассказать ей обо всем.
В голосе Евы вновь проявился немецкий акцент, резкий и чувственный одновременно. На самом деле этот акцент никогда полностью не исчезал, но Майя подумала, что никогда еще он не звучал так отчетливо. День понемногу угасал. Ева зажгла четыре свечи в канделябре, поставила его на стол и села рядом с дочерью. Когда она заговорила, Майя почувствовала запах виски и сигарет. Она уже забыла этот любимый материнский запах. Пластинка остановилась. Лишь шорох листьев за окном звучал, словно эхо первых слов Евы, произнесенных шепотом. Майя слегка дотронулась кончиками пальцев до руки матери и с бьющимся сердцем стала ждать, когда наконец поднимется занавес над историей ее жизни.
Глава 8
— Я НИКОГДА не рассказывала тебе о бабушке и дедушке с моей стороны — о моих родителях. Ты ничего о них не знаешь, и такова была моя воля, потому что они умерли много лет назад. Более того, это я их убила. В своей памяти и в своем сердце. Тогда, спросишь ты, почему я решила заговорить о них сегодня? Чтобы простить их? Но даже на смертном одре я отказала бы им в прощении! Я не хочу, чтобы и ты дала им прощение, в котором я отказала, как, впрочем, и то, чтобы ты продолжала хранить в душе мое бесчестье и мой гнев… Нет… Дело не в этом, потому что, я считаю, они не заслуживают сильных страстей — никаких чувств, даже ненависти… Ничего… разве что забвения.
Ты всегда пыталась разобраться в моей жизни. Но через нее ты хотела понять и себя. Теперь, когда мне недолго осталось жить, я не хочу, чтобы у тебя остались одни вопросы без ответов.
Ты говорила о моих прежних картинах. Ты видела их глазами женщины, и они не дают тебе покоя, потому что несут в себе смерть. Это естественно — мысли о смерти никогда не покидали меня. Но ты восприняла их слишком субъективно: решила, что окровавленный ребенок — это именно ты, не так ли? Ты смешиваешь мое прошлое и свое настоящее. Пора дать тебе несколько ключей к моей жизни. Тогда, может быть, ты перестанешь меня презирать.
Я родилась в 1929 году. Родители назвали меня Евой. Мне бы стоило сменить имя, когда я начала новую жизнь. Никогда не могла отделаться от тихого голоска, который навязчиво шептал мне в ухо фамилию Браун.
После моего рождения мать лишилась двоих детей, мальчиков. Она была безутешна. Она говорила отцу: «Разве существует что-то более прекрасное, чем взгляд невинного ребенка? Что-то более прекрасное, чем материнская любовь? Бог благословил меня этим, и мне больше ничего не нужно… Я люблю Еву как самую большую драгоценность в моей жизни. Это мое сокровище». Она называла меня куколка, мое сокровище… mein Schatz… А когда она встречала соседку с ее белокурыми малышами, то у нее всегда выступали слезы на глазах… Иногда по ночам я слышала, как она плачет в объятиях отца о своих умерших детях… Она носила в себе бесконечную скорбь, незаживающую рану. Как видишь, в отличие от меня она была настоящей матерью, ласковой, заботливой, внимательной, преданной…
Мы жили в Берлине, в одном из дорогих кварталов. Отец был врачом, мать — пианисткой. Она тоже была творческой натурой. Выступала с концертами. Даже была солисткой в Берлинской филармонии под управлением знаменитого Фуртвенглера… Она репетировала целыми днями. Знаешь, кто были ее любимые композиторы? Моцарт! И Бетховен! Я до сих пор помню ее за роялем… Это был кабинетный рояль Бехштейна. Подарок отца. Он ею восхищался и глубоко чтил ее талант. Он говорил ей: «Я спасаю человеческие жизни, но ты делаешь гораздо больше: ты их продлеваешь…» Мать играла целыми часами, и ничто не могло помешать этой страсти, почти животной… Позже я часто вспоминала о ней, когда сама часами простаивала за мольбертом… Разница между нею и мной состояла в том, что мать во время игры испытывала радость столь неистовую, столь ощутимую, что она буквально захлестывала квартиру и всех, кто в ней находился, волнами позитивной энергии… В ее музыке не было ни тревоги, ни отчаяния, потому что она забывала о своих горестях, когда играла. Для меня, наоборот, печаль служила источником вдохновения. Я не могла творить без боли. Мое детство постоянно было со мной, и страдание искупляло его… Моя мать жила музыкой, которую рояль как будто одевал плотью… Она склонялась над ним, и ее руки метались по клавишам, словно одержимые… Лицо было искажено от наслаждения, будто она занималась любовью… Ты никогда не спрашивала себя, почему мужчины и женщины, когда кончают, выглядят так, словно страдают от боли, тогда как на самом деле находятся на вершине наслаждения? Меня это всегда поражало!.. Я часто представляла себе, как люди хохочут во все горло во время оргазма, но никогда такого не видела. Нет, никогда…
Мой отец был хирургом. Его звали Дитрих. Когда он вечером возвращался домой, то всегда приносил букет цветов для мамы и конфеты для меня. Потом они с мамой проносились по комнате в нескольких турах вальса, а меня вслед за этим отец поднимал на руки и кружил в воздухе. Я носила платья с кружевными оборками, и мне нравилось, как они развеваются, когда я взлетаю вверх… У отца в кармане пальто лежал клоунский приставной нос. Иногда он нацеплял его перед тем, как открыть дверь, и я смеялась до упада! Ты мне завидуешь, не так ли? Да, я была любимым ребенком. Что верно, то верно… Ни родителей, ни детства не выбирают.
Потом в доме все чаще стали говорить о Гитлере и об отечестве. Мои родители любили свою страну, а Гитлер много для нее сделал. Мама побуждала отца заводить связи в высших кругах и дорожить ими. Среди его пациентов появились министры и другие важные люди. Мама часто говорила: «Я бы так хотела, чтобы в один прекрасный день ты смог представить меня фюреру! Я бы сыграла для него что-нибудь из "Веселой вдовы". Кажется, это его любимая оперетта».
Отец не интересовался политикой. Думаю, он втайне посмеивался над государственными почестями. Но он готов был пойти на все, чтобы доставить маме удовольствие. И вот мало-помалу они стали вхожи в высшие сферы берлинского общества.
Когда они отправлялись на какой-нибудь званый вечер, мама облачалась в свои лучшие платья. Отец покупал ей роскошные туалеты. Тратил на нее деньги без счета. Гордился ею. Я тоже ею восхищалась. Я наблюдала за ее сборами, помогала ей застегнуть платье и подобрать серьги в тон. Иногда мы играли: я надевала ее туфли или бусы, а она делала вид, что не может их найти. Потом она как будто случайно обнаруживала их на мне, смеялась и слегка шлепала меня. Почему ты на меня так странно смотришь? Все это кажется тебе невероятным? Да, я тоже была ребенком, озорным и избалованным… Когда смотришь на старика, не забывай, что раньше он был мужчиной, а еще раньше — ребенком… Ищи ребенка, чтобы понять старика… На чем я остановилась?..