Читаем без скачивания Тропою испытаний - Григорий Федосеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собой дошку и заговорил еще медленнее и раздумчивей. Он рассказал, что в тот год по тайге прошел страшный мор. У чумов валялись трупы оленей, погибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошенными. Чтобы спастись от гибели, эвенки бежали в дальние районы. Но в пути падали последние олени, умирали люди, жирело воронье.
Родители Улукиткана со всей семьей уходили за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан (*Эникан -- мать, так называлась у эвенков тогда Зея), богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить через большие горы. Но как найти перевал? Все проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями.
И тогда наступило самое страшное. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула (*Самул -- сухая кровь), половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня дров для костра. С отцом была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили больного отца, уже не дымился костер. Не догнала семью и собака. А Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков все же нашли перевал.
-- Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, -продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. -- Когда мы вышли на хребет, сохатый терял жир (*Сохатый теряет жир во второй половине сентября). Там мы нашли много мангесун (*Мангесун -- лук), хорошо кушали. Только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня. -- И он, растопырив руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. -- Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустились мы к Эникану -- увидели след кабарги, сделали там балаган и начали опять жить...
Старик заметно уставал. Голос его все чаще обрывался, и тогда он погружался в глубокое раздумье. Но, передохнув, он вел свой рассказ дальше.
Горе, перенесенное эвенкийской семьей через Становой, еще долго продолжало жить рядом с нею. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. Это была трудная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, плашки и пасти (*Пасть -- ловушка из бревен) на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был еще слишком молод, чтобы противостоять нужде. Он не выдержал и ушел с семьей в батраки к кулаку Сафронову. А стадо оленей Сафронова занимало тогда все верховье Маи с ее притоками Чайдах, Кукур и Кунь-Манье.
-- Однажды на Большом Чайдахе, -- продолжал старик после очередной паузы, -- я нашел след, долго смотрел и думал: "Это какой люди тут ходи? Раньше такой след не видел". Мать сказала: "Тут лючи был, его носит такой большой олочи (*Олочи -- легкая летняя обувь из лосины), тяжелый, как зимняя котомка". Через день лючи пришел в наш чум с проводником. "Ты что так смотришь на меня?" -- спросил он. "Моя раньше лючи не видел". -"Понравился?" -- "Нет, -- говорю. -- Твое лицо совсем другое, узкое, все равно что у лисы, нос острый, однако шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днем видишь. Твоя люди некрасивый".
Лючи смеялся. Он хороший был человек. Его палатка долго стояла рядом с нашим чумом. Я водил его к зеленой скале за Чайдах, там он смотрел всякий разный камень, потом сказал, что там колчедан. Лючи говорил мне, что далеко внизу Зея есть большой стойбище, там люди золото копают, шибко звал меня туда. Да как ходить без своих оленей? Бедняку и хорошая тропа -- хуже болота.
Три года пасли мы оленей. Стадо разрослось, работы было много. Но умерла мать. Тогда говорили, что пропадает только тело, а душа кочует в другой мир и там ждет: когда тела не станет, она вернется на землю и вселится в бальдымакту (*Бальдымакта -- новорожденный). В те времена покойника клали в долбленое корыто и поднимали высоко на дерево. Люди не должны были оставаться жить в таких местах -- нельзя беспокоить покойника. Мы с сестрой собрали оленей и ушли с ними к хозяину Сафронову. "Я больше работать не могу. Нас осталось двое... Стадо большое, силы не хватает, давай расчет", -- сказал я. "Какой тебе расчет? Будем стадо считать, потом посмотрим, кто кому должен". Считали. Он говорит: "Тебе за работу надо отдать тридцать оленей. Верно?" -- "Верно". -- "Ты потерял моих пятьдесят; верни двадцать или отработай". -- "Как так? Стадо наполовину больше стало, почему обманываешь?" -- "Мы, -- сказал Сафронов, -- не договаривались платить в счет молодой олень".
Долго спорили, напрасно пальмой (*Пальма -- длинный нож с метровой деревянной рукояткой, заменяющий топор) воду рубили. Волк от голоду воет, а кулак -- от жадности. Я говорил ему: "Твой жирный брюхо много чужой олень лежит, клади и мои". На двадцать олень давал ему расписку и ушел...
-- Какую же ты мог дать расписку, если был неграмотный? -- перебил его Мищенко.
-- Эвенкийский расписка была другая, деревянная. Так делали ее. -- И, вынув нож, Улукиткан стал выстругивать четырехгранную палочку.
Долговой документ -- эвенкийская расписка -- выстругивался из крепкопрямослойного дерева квадратной формы, длиной примерно в десять-двадцать сантиметров, в зависимости от величины долга. На одной стороне палочки делалось столько зазубрин, сколько, скажем, оленей давалось в долг. На нижней стороне грани, под зубцами, вырезались с одного конца олень, с другого -- клеймо должника: крестик, веточка, рог или след. Затем палочку раскалывали так, чтобы зубцы, клеймо и олень разделились примерно пополам. Одна половина оставалась у заимодавца, другая -- у должника. Когда же происходили расчеты, половинки соединялись и срезалось столько зазубрин, сколько возвращалось оленей или за сколько оленей уплачивалось.
Эта деревянная расписка кажется наивной, но она лишний раз подтверждает житейскую честность лесных кочевников.
Улукиткан унес от Сафронова половинку расписки с двадцатью зубцами. Долго скитался он с сестрой по чужим, незнакомым горам. Ветер показывал путь, роса смывала их след. Лишь на реке Джегорма они встретили первую семью кочуюших эвенков. Им отвели место в чуме, в общий котел положили на их долю мяса, дали шкуру, чтобы починить олочи, -- кажется, о большем тогда и не мечтал эвенк. Сестра вышла замуж и осталась в этой семье. Улукиткан же решил вернуться за хребет к родным местам, на реку Альгама, где провел детство и где, казалось ему, природа щедрее, чем на Зее.
-- Да только и там не нашел тогда счастья, -- заключил Улукиткан.
В палатке стало тихо. В печке слегка потрескивали дрова, да над лесом изредка ухал филин. В темном углу сидел старик, сгорбленный, совсем маленький, погруженный в свои думы. Видно, не забыть ему этого далекого прошлого: обид, унижений, неудач.
-- Однако, довольно, еще много ночей впереди, -- сказал Улукиткан, поднося к губам кружку с холодным чаем.
Пожалуй, тревога наших проводников относительно наледей напрасна. Речной лед, по которому мы едем, слегка запорошен сухим снегом, нарты скользят легко, и лучшей дороги не придумаешь. Да и погода нам благоприятствует: тихая, солнечная.
К концу третьего дня мы достигли устья Лучи -- левобережного притока Купури. Дорогой, кроме береговых возвышенностей, мы ничего не видели и не имели представления о местности, которую пересекали. Продолжать путь вслепую не хотелось, поэтому вечером, как только все хлопоты по устройству лагеря были закончены, я поднялся на ближнюю сопку, чтобы осмотреться. До темноты оставалось часа полтора.
На юг от меня, за реками Купури и Лучи, раскинулась гористая местность с широкими падями и пологими, однообразными сопками, перемежающимися с низкими седловинами. Склоны покрыты редким лиственничным лесом, и только далеко, километров за двадцать от нашего лагеря, на Аргинской водораздельной гриве, виден хвойный лес, вероятно сосновый. Горизонт же на северо-западе заполнен высокими гольцами, прочесанными последними лучами заходящего солнца. То, видимо, Окононский голец, им заканчивается один из мощных южных отрогов Станового хребта.
Как хорошо здесь! Как далеко все видно и привольно дышится! Затухает бледная заря. Одинокое облачко, словно волшебный корабль, медленно плывет по небу...
Неохота уходить отсюда!
И вдруг какой-то протяжный звук, напоминающий флейту, Доносится из голубого лога. Я прислушиваюсь и неожиданно улавливаю такой же звук уже с противоположной стороны. Но это не запоздалое эхо и не крик филина, предупреждающий о наступлении ночи. В звуках что-то тоскливое, отягощенное безнадежностью. Так и не разгадав, что это, я вернулся в лагерь.
Вечерами мы обычно собирались в нашей палатке и подолгу пили чай. Едва я разделся и присел, как послышалось повизгивание собак, привязанных к нартам. Коротко тявкнул Кучум. Проводники встревожились.