Читаем без скачивания Рубикон. Триумф и трагедия Римской республики - Том Холланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако что в Александрии — мясо, то в Республике — отрава. Остававшиеся в Риме друзья Антония — которых было еще довольно много, — пришли в ужас. Сам Антоний, осознав масштаб общественной катастрофы, поспешно отправил письмо Сенату, в котором с величественной снисходительностью, но несколько неопределенно высказывал свою готовность сложить полномочия триумвира — и восстановить Республику. Увы, слишком поздно. По сверкающей белизной тоге сторонника конституции уже расплывалось грязное пятно. Увлекшись своими грандиозными восточными мечтаниями, Антоний обратил свой взгляд к Риму, чтобы обнаружить там самое неприятное зрелище: наследника Цезаря, авантюриста и террориста, в величественной позе защитника Республики, поборника ее традиций и древних прав народа, причем не только принимающего эту позу, но и с блеском исполняющего эту роль.
Впрочем, манера исполнения молодым Цезарем роли конституционалиста могла убедить далеко не каждого — да и маска подчас спадала с лица. В 32 году до Р.Х., решив навести страх на консулов, являвшихся сторонниками Антония, Октавиан вошел в дом Сената с вооруженной охраной, которую поставил за креслами первых лиц государства. Демонстрация силы возымела желаемый эффект: противники режима Октавиана немедленно ударились в бегство. Оба консула устремились к Антонию на Восток, а с ними — почти треть Сената, примерно триста сенаторских душ. Многие из них были ставленниками Антония, однако некоторые, наследники потерпевшего поражение дела, занимали более принципиальную позицию, не позволявшую им воспринимать Цезаря как паладина Республики. Например, одним из двоих бежавших к Антонию консулов был Домиций Агенобарб, сын старого врага Юлия Цезаря. Также в лагере Антония — что вполне понятно — оказался и внук Катона.
Октавиан осмеивал сделанный ими выбор. Такие-то люди закончат свой жизненный путь в качестве придворных царицы! На самом деле Домиций взял за правило при любой возможности проявлять высокомерие по отношению к Клеопатре и постоянно убеждал Антония отправить ее со всем багажом в Египет… Однако всегда умел мастерски наносить удары ниже пояса Октавиан. Летом 32 года до Р.Х., по навету изменника, он даже предпринял в высшей степени святотатственный налет на храм Весты, в котором Антоний хранил свое завещание, и забрал этот документ из рук дев-весталок. Содержание его, подвергнутое тщательному анализу, как и предполагал Октавиан, имело подрывной характер. С суровым лицом цензора он довел его основные пункты до сведения Сената. Признать законным сыном Цезариона; наградить детей Клеопатры крупными состояниями; похоронить самого Антония рядом с Клеопатрой. Все это шокировало — и было подозрительным.
И все же, если в пропаганде Октавиана и допускались какие-то выдумки, то были для нее и серьезные основания. Связь Антония с Клеопатрой, ставшая официальной в 32 году, после его развода с Октавией, была понята большинством римлян именно как то, чем она являлась на самом деле, — изменой глубочайшим принципам и ценностям Республики. Республика была уже мертва, однако присущие ей предрассудки не лишились свойственной им свирепости. Подчиниться тому, что недостойно гражданина, — именно этого всегда и больше всего опасались римляне. И поэтому утративший свободу народ находил лестным для себя позорить Антония, называя его обабившимся рабом чужеземной царицы. В последний раз римский народ мог опоясать себя мечом, считая, что и Республика, и его честь, в конце концов, еще не полностью умерли.
По прошествии многих лет Октавиан будет хвастать: «Вся Италия, без понуждения, присягнула на верность мне, и потребовала, чтобы я повел ее на войну. Провинции Галлия, Испания, Африка, Сицилия и Сардиния также дали подобную клятву».[291] Здесь в облике плебисцита, охватившего половину мира, проступало нечто вовсе не имевшее прецедента: проявление универсализма, сознательно рассчитанного на то, чтобы отодвинуть в тень Антония и Клеопатру, и опиравшегося на традиции не Востока, а самой Римской Республики. Неоспоримый самодержец и поборник самых древних идеалов своего города — в таких двух качествах Октавиан отправился на войну. Сочетание это оказалось удачным. И когда в третий раз за менее чем двадцать лет две римские армии опять встретились лицом к лицу на Балканах, торжество снова выпало на долю Цезаря. Летом 31 года до Р.Х., когда флот Антония гнил на мелководье, а войско страдало от какой-то болезни, он был заблокирован на восточном побережье Греции. Стан его начал пустеть — самым позорным образом среди дезертиров оказался даже Домиций. Наконец, не имея более сил переносить сгущавшийся запах неотвратимого поражения, Антоний решил сделать отчаянный последний бросок. 2 сентября он приказал своему флоту попытаться прорваться мимо мыса Актий в открытое море. Большую часть дня оба огромных флота неподвижно стояли друг против друга в тихих кристально чистых водах залива. После полудня началось движение: эскадра Клеопатры рванулась вперед и, прорвав рубеж Октавиана, выскользнула на свободу. Антоний, сменивший свой огромный флагманский корабль на более быстрый, последовал за ней, однако большая часть его флота осталась позади — вместе с легионами. Они сдались быстро. В этой короткой и бесславной баталии погибли все мечты Антония и все надежды новой Изиды. Не один день после этого волны выбрасывали на берег золото и пурпур.
Целый год после победы при Актии Октавиан готовился к последнему броску. И в июле 30 года до Р.Х. его легионы появились под Александрией. На следующую ночь, когда сумерки, сгустившись, приближались к полуночи, звуки незримой процессии музыкантов прошествовали по городу, а потом поднялись к звездам. «И когда люди принялись размышлять об этой тайне, они поняли, что Дионис, бог, которому всегда стремился подражать Антоний, покинул своего любимца».[292] На следующий день Александрия пала. Антоний, совершивший самоубийство на манер Катона, умер на руках своей любовницы. Клеопатра последовала за ним через девять дней, узнав о том, что Октавиан намеревается провести ее в цепях во время своего триумфа. Как подобает фараону, она умерла от укуса кобры, яд которой, по мнению египтян, дарует бессмертие.
Тот испуг, в который Клеопатра повергла Рим, стоил существования ее династии. Цезариона, ее сына от Юлия Цезаря, втихаря казнили, династию Птолемеев официально низложили. В храмах всего Египта скульпторы принялись ваять образ нового царя — самого Октавиана. Отныне стране предстояло стать не самостоятельным царством, и даже не римской провинцией — хотя новый фараон предпочитал изображать дело иначе, — а личным владением. Впоследствии Октавиан будет хвастать своим милосердием: «Когда было безопасно прощать чужеземные народы, я предпочитал сохранить им жизнь, чем истреблять».[293] Александрия стала величайшим городом среди всех, что попадали в руки римских полководцев со времен Карфагена, однако участь ее оказалась совершенно иной. Беспощадный в борьбе за власть, Октавиан пользовался ею с холодным цинизмом. Александрия была слишком богата, — слишком сладок был этот горшок с медом, чтобы разбивать его. Неприкосновенными остались даже изваяния Клеопатры.
Впрочем, подобное милосердие было прерогативой господина, свидетельством его величия и власти. Весь мир попал в руки Октавиана, и теперь, когда у него более не было соперников, кровопролитие и жестокость оказались излишними. «Не хочется называть милосердием то, — писал Сенека почти век спустя, — что было всего лишь истощением жестокости».[294] Однако даже если Октавиан действительно утомил себя, показывать это он ни в коем случае не был намерен. Посетив гробницу Александра, он случайно повредил нос трупа. Аналогичным образом он оспаривал и репутацию завоевателя. Величайшим достижением, строго указывал Октавиан, является не завоевание империи, но приведение ее в порядок. Мнение его было обоснованно — именно такое задание поставил он перед собой. Не убивать, но щадить; не сражаться, но даровать мир; не разрушать, но восстанавливать.
Такие цели, отплывая домой, с удовольствием видел перед собой Октавиан.
Республика возрожденная
Январские иды 27 года до Р.Х. Сенат охвачен ожиданием. Теснящиеся на скамьях сенаторы увлеченно перешептываются между собой. Все ждут исторического заявления. Оно не только уже широко известно, но некоторым из членов Сената, его ведущим представителям, уже намекнули, какая реакция ожидается от них. Дожидаясь момента, когда консул начнет свою речь, они стараются изобразить на лицах удивление, втихую припоминая заготовленные реплики.
И вдруг голоса смолкают. Консул, еще стройный, тридцатипятилетний, поднимается с места. Наступает полная тишина, сейчас заговорит молодой Цезарь, спаситель отечества. Как всегда сдержанно он обращается к палате. Речь его размерена, холодна и — отягощена важностью момента. Он говорит, что гражданская война закончена; дарованные ему полномочия — пусть и по общему согласию, но тем не менее незаконно, — более не являются обоснованными; миссия его завершена; Республика спасена, и теперь, наконец, после самого жестокого и мучительного кризиса в ее истории, настало время возвратить власть тем, кому она принадлежит: Сенату и народу Рима.