Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я и тут защищал его. Говорил, что пророк — он на то и пророк, чтобы призывать к несбыточному, невозможному. Сколько лет прошло со времен библейских десяти заповедей. А люди, как ни в чем не бывало, продолжают убивать друг друга, и мужчины по-прежнему желают жен своих ближних. Никакие заповеди не отвратили их от этого. Так что же, зря, значит, Моисей принес нам с Синая эти свои скрижали?
А когда Александра Исаевича арестовали…
Но об этом надо рассказать подробнее.
* * *Мы сидели втроем — Володя Войнович, Володя Корнилов и я — и, как почти каждый вечер тогда (в этот раз это было у Корниловых), то ли играли в шахматы, то ли пили чай, а может быть, и что-то покрепче чая — «за успех нашего безнадежного дела».
Раздался резкий звонок в дверь, и в корниловскую квартиру ворвалась моя жена.
— Вот! — начала она прямо с порога. — Вы тут сидите! А только что по радио передали: арестован Солженицын!
— Арестован или задержан? — спросил я. Будучи по природе оптимистом («не верит тело»), я еще надеялся, что Александра Исаевича только пугают.
Но жена даже не поняла тонкого юридического смысла моего вопроса, по обыкновению решив, что я сморозил какую-то очередную глупость.
А друзьям, даже если они меня и поняли, было уже не до этих юридических тонкостей.
Наскоро одевшись, мы втроем выскочили на улицу и ринулись к метро.
Адрес Александра Исаевича мы знали хорошо. А лучше всех знал его я, поскольку жил он тогда в том самом дворе, где прошло мое довоенное детство, — в соседнем с моим подъезде того же старого Бахрушинского дома, где до недавнего времени жили и мы с женой, а сейчас жила моя мама, к которой я старался хоть на минутку заскочить — если и не каждодневно, так хоть раза четыре, а то и пять на неделе. Кстати, мама незадолго до того рассказала мне, что однажды — в их районной поликлинике, сидя в очереди к врачу, — она разговорилась и познакомилась с очень милой пожилой дамой, которая оказалась тёщей Александра Исаевича — Екатериной Фердинандовной.
Мы позвонили в дверь, и нам сразу открыли. Первым, кого я увидал в прихожей, был Юлик Даниэль.
— Ну, что? — глупо спросил я.
— А то, что Александр Исаевич арестован! — отрубил он, и в резкости этого его ответа было что-то похожее на интонации моей жены, когда она ворвалась к нам с этим своим «Вот, вы тут сидите!..»
И я опять вылез с тем же моим уточняющим вопросом:
— Арестован или задержан?
И так же раздраженно (мол: «А у вас еще были какие-то сомнения?») Юлик отрезал:
— Арестован!
В «Теленке» А. И. рассказывает, как мучилась тем же вопросом Наталья Дмитриевна:
А может, и не арест? Еще, может, и вернется? Сказали — «через час вернется». Уже прошло три. Арестован, конечно…
И — спустя несколько страниц:
Жене позвонили: «ваш муж задержан» в 9.15…
Такое сопоставление не исключает, что мои первые тюремные часы и когда меня вызывал Маляров, — еще не до последней точки была у них высылка решена… Еще оставляли они себе шанс, что я дрогну…
Полукультурный голос в трубке предложил моей жене справки наводить по телефону завтра утром у следователя Балашова, того самого, к которому меня якобы вызывали. Вот и всё, арестован. Повесила трубку…
По ответу Юлика выходит, что мы появились, когда «эта проклятая неизвестность» уже кончилась. Хотя — не исключено, что его ответ отражал только его личную убежденность в том, что дело плохо, — что если уж они решились на «привод», никаких надежд на то, что А. И. всего лишь «задержан», уже быть не может.
В коридоре, где мы топтались, кроме Юлика и нас был еще один человек как будто не принадлежащий к членам семьи: высокий, массивный, с крупно вылепленным, несколько даже тяжеловатым лицом. Как оказалось, это был Игорь Шафаревич. Нас познакомили, и мы обменялись рукопожатиями.
Вот какие были времена.
Был там еще и Сахаров. Но он, когда мы вошли, уже прощался. Отчасти поэтому, а отчасти потому, что эта — первая моя встреча с ним — была напрочь вытеснена другими, гораздо лучше мне запомнившимися, я начисто забыл реплику, которую он кинул, уходя. (Ее мне напомнил Лёва Левицкий, который все эти годы вел дневник и — с моих слов — записал ее.)
Когда кто-то спросил Андрея Дмитриевича, что же теперь, после того как Солженицына взяли, надо делать, он ответил:
— Пока что ничего. Надо ждать, какой будет их следующий ход.
Дальнейшее развитие событий подтвердило, что он был прав.
После ухода Сахарова пробыли мы в солженицынской квартире недолго. Нам коротко рассказали, как все произошло. Сейчас я уже не могу отделить то, что услышал тогда, от того, что потом прочел в «Теленке». Из услышанного запомнились некоторые особенно тронувшие меня подробности: взял с собой свой «тюремный мешочек», где едва ли не самой важной для него вещью были самодельные «наглазники», специально изготовленные им на тот случай, если придется засыпать в камере при невыключенной на всю ночь электрической лампочке. А ночным сном он дорожил, помимо всего прочего еще и потому, что, как оказалось, уже тогда начались у него нелады с давлением.
Выслушав все это и повздыхав, мы ушли. Выйдя из подъезда, с детства знакомым мне проходным двором выскочили на Тверскую и плюхнулись в первую попавшуюся машину с шашечками. Фокус с проходным двором, однако, не помог: как только наше такси тронулось с места, за нами следом тотчас же двинулась другая машина с тремя или четырьмя легко узнаваемыми гавриками.
В двух кварталах от нашего метро сидящий рядом с водителем Войнович быстро с ним расплатился и остановил машину. Мы выскочили и «огородами, огородами» — то есть переулками и дворами, — слегка петляя, чтобы сбить со следа возможных преследователей, вернулись в корниловскую квартиру, из которой вышли тому назад каких-нибудь полтора часа, — а казалось, что целую вечность.
Весь этот войновичевский маневр был чистейшей воды озорством: никакого практического смысла в этом «убегании от преследователей», конечно, не было. Но нам это внушило некоторое чувство довольства собой и на какое-то — увы, очень короткое — время слегка улучшило наше настроение.
Разошлись мы поздно, и ночью я (наверно, не один я) долго не мог уснуть. Тревога за Александра Исаевича (что-то теперь с ним будет?) слилась воедино с тревогой за Войновича и Корнилова, которые в то время уже вступили на путь «диссидентства», — за всех нас. Я чувствовал, что арест «Исаича» — это начало какого-то поворота в общей нашей судьбе. Каким-то образом он (сам факт его существования, его неуязвимости) защищал, охранял «от них» всех нас. И теперь, без него, мы словно стали стократ беззащитнее: если уж они решились взять ЕГО, так с нами со всеми и вовсе не станут чикаться.
С той ясностью, с какой выражаю сейчас, я этого тогда, наверно, не сознавал. Но что-то подобное безусловно чувствовал. Хотя чувство это было где-то на периферии моего сознания (может быть, даже и подсознания). Главная же тревога была за него: на что они все-таки решатся? Что с ним сделают? Неужели посмеют после всего, что он уже пережил однажды — в ТЕ ВРЕМЕНА, — заставить пережить его это еще раз, снова?
Наутро, когда указ о «выдворении» был объявлен, у меня прямо камень с души свалился.
Среди появившихся в тот же день в печати лакейских откликов на это событие наших литературных корифеев слегка выделялся (а может быть, мне это показалось?) отклик Валентина Катаева.
Начинался он как-то так: «С чувством огромного удовлетворения я узнал…»
Прочитав это, я подумал, что наверняка Валентин Петрович этим казенным способом выразил то, что чувствовал на самом деле. Мне даже сейчас мерещится, что там было сказано: «С чувством огромного облегчения…» А поскольку «чувство огромного облегчения» было тем самым чувством, которое испытал и я, узнав, что А. И. уже в Германии, у Бёлля, — мне показалось, что Валентин Петрович почувствовал (и хотел выразить) именно это.
А может быть — кто знает! — так оно на самом деле и было?
5
Солженицын-идеолог давно уже был мне чужд, даже враждебен. Особенно после его «Письма вождям Советского Союза».
Отвратило меня уже самое начало этого письма, в котором он давал понять нашим «вождям», что сохраняет некоторую надежду на успех своего обращения к ним, потому что, как бы там ни было, а ведь все-таки они с ним «одной крови»:
Я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас — тем более горячо. Но преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов, по пословице — где уродился, там и пригодился, а глубже — из-за несравненных страданий, перенесенных нами.
И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы — не безнациональны.