Читаем без скачивания Старики и бледный Блупер - Густав Хэсфорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ма, больно ведь! Я уже проснулся.
— Завтрак на столе, Джеймс. Я из той маленькой сумки твою армейскую одежду вытащила и постирала. Фотографии я забрала.
— Какие фотографии?
— В карманах были. Там мертвецы на войне.
Фотографии, что я забрал у коммандера Брайента, военно-морского психодела.
— И где они?
— Я их сожгла.
Я смеюсь: «Мне не нужны фотографии, ма. У меня по всему телу вьетнамские картинки наколоты. И что сделаешь, меня тоже сожжешь?»
Ничего не отвечает.
* * *Завтракаем. В моей миске для хлопьев — порох. Гражданский порох. Чистый и белый.
Обри к завтраку не вышел. Ма говорит: «Обри решил сегодня поспать подольше. Спина шалит».
Бабуля говорит: «Доча, да он родился весь уже уставший, и до сих пор отдохнуть не может. Да вчера еще устал, похоже, когда тут ножками стучал».
Я вру: «Уезжаю я, вечером. Может, работу на Севере найду. Или местечко подыщу, где земля хорошая. Может, на земле осяду, где-нибудь на Севере. Фермерством займусь».
Мать моя — как глухонемая каждый раз, когда встречается с любым неприятным жизненным фактом, и слышит она лишь то, что хочет услышать; она, можно сказать, довела это до степени искусства. А сейчас мы с матерью снова можем беседовать, потому что сейчас я ничего, кроме вранья, ей не говорю.
Ма, если б я набрался духу сказать тебе всю правду, мне пришлось бы сказать, что я пошел в морпехи только ради того, чтобы убраться подальше от тебя и таких как ты.
* * *В Бирмингеме я сяду на самолет до Лос-Анджелеса. Из Лос-Анджелеса я полечу во Вьетнам. Визу получу, воспользовавшись старым удостоверением военного корреспондента — скажу, что теперь я сам себе репортер, ищу, о чем бы написать.
В Дананге поймаю чоппер-медэвак до ДМЗ. Куплю себе велосипед. Доеду на велосипеде до деревни Хоабинь.
Должен успеть к весеннему севу. Пора будет мотыжить чеки и рассаживать нежные рисовые побеги. Может, я наконец научусь слышать, как растет рис.
Только тогда я чувствовал, что веду себя как настоящий американец и делаю то, что положено настоящему американцу, когда был в плену у вьетконговцев. Там я мог быть настоящим. Я мог быть собой. Даже играя там какую-нибудь роль, я был собой. А здесь полагается играть какую-нибудь роль, но я не понимаю, кем мне быть. Людям, которым нечего терять, и жить незачем. Я предпочел бы погибнуть на войне, чем медленно помирать со скуки. В деревне Хоабинь я был свободен. Я не был беспомощной пешкой. У меня было будущее. Со мной были надежные друзья. Война — реальная штука, а людям ощущение реальности происходящего необходимо — как воздух и пища.
Когда я был бойцом Вьетконга, я был настоящим. Когда я был бойцом Вьетконга, жизнь не была похожа на ток-шоу.
* * *За завтраком мать сидит напротив меня и не знает, как реагировать на мое заявление, что я уезжаю, отправляясь на Север фермерствовать. Поэтому она просто пропускает мимо ушей и пытается говорить бодро. «Кстати, сегодня как раз тот день, когда Обри по вечерам ездит в боулинг играть. Может подвезти до станции «Грейхаунда». Пешком идти не придется».
Я подбираю подливку кусочком печенья. «Спасибо, Ма. Я где-то к заходу солнца домой и подойду».
Чтобы рассеять мрачное молчание, охватившее всех за столом, я говорю: «А ну, не грустить!» Я улыбаюсь и говорю: «Тва чонг чьен трач». Теребя плетеную бечевку под рубашкой, сжимаю пальцами белого нефритового Будду, которого подарил мне товарищ генерал Тигриный Глаз, командующий Западным Районом.
Когда Ма, Бабуля и Колосок обращают на меня недоуменные взгляды, я перевожу: «Тва чонг чьен трач. Это значит «Я возвращаюсь домой»».
* * *До кладбища «Рок-Крик» — не одна миля по соседским полям.
Могилы на кладбище посыпаны особым песком, белым как сахар. На каждом невысоком холмике земли стоят зеленые проволочные подставки с пластмассовыми цветами, воткнутыми в пенопластовые кирпичики, розовые или белые. Раз в год, в День памяти, семьи покойных собираются и прибирают могилы своих предков, и поминают ушедшие поколения — так же, как делают люди во Вьетнаме, во время Тэта.
В той части кладбища, где лежат Дэвисы — человек пятьдесят наших, самый ранний — с 1816 года. На самой старой плите написано: «Уильям Оливер Дэвис». Плита эта — тонкая пластина из оранжевого валуна, побита погодой, имя и дата едва читаются.
Возле могилы моего отца — внушительная гранитная плита, воздвигнутая «Дочерьми Конфедерации» еще в 30-х годах, когда Соломон Дэвис был похоронен здесь в конфедератской военной форме, через семьдесят лет после завершения войны за независимость Юга. Дедушка Дэвис служил скаутом под началом Бедфорда Форреста, и получил ранение в битве под Силоамом. Он умер во времена расцвета «века джаза», а в груди его так и сидела картечина — как шар для гольфа, только из железа.
Могила отца — свежая, даже белым песком еще не посыпана, она пока простого темно-коричневого цвета разрытой земли, цвета земли на свежевспаханном поле.
Я касаюсь серого прямоугольника из известняка, на котором написано: ПЛEЗАНТ КУРТИС ДЭВИС.
Первое, что помню об отце: я еще маленький, подпрыгиваю рядом с ним, сидя на жестком сиденье нашего зеленого фургона. Этот фургон таскал крепкий, несокрушимый одноглазый мул, которого мы прозвали Рузвельтом. На дне вагона — высокая куча спелых, прогретых солнышком арбузов.
Мы обычно доезжали до главного окружного шоссе и располагались на обочине. Людям из машин, летевших по шоссе, мы предлагали арбузы — большие, темнозеленые, круглые, по четвертаку штука, а Рузвельт тем временем щипал полевые цветы у обочины.
Моя работа состояла в том, чтобы отсчитывать сдачу из сигарной коробки, пока отец помогал покупателю выбрать хороший арбуз — спелый, но не перезрелый. Он крепко постукивал пальцем по арбузам, пока не отыскивал тот, что был бы достаточно спел на звук.
В конце рабочего дня отец подсчитывал деньги и выплачивал мне заработок. Отец любил говорить: «Даровой рубль дешев, наживной дорог».
У отца вечно не было денег, но его обветренное лицо несло отпечаток гордой и непоколебимой силы, которую придает верность земле. Когда по утрам они приходил будить меня ни свет ни заря, он всегда со смехом говорил: «От труда на земле в крови железа прибавляется!»
Однажды с Севера приехали крысы — возделыватели приходных книг, ученые юнцы на службе янковских законов. Захотели, чтоб наши соседи, в основном — испольщики, разбрызгали над полями яд от вредных насекомых.
Отец отказался, но некоторые из наших соседей так и сделали. Они распрыскали яд с самолетов, и он попал на наши земли. В конце концов от яда поумирали все земляные черви, которые помогают земле оставаться плодородной. И наш урожай в тот год погиб.
* * *В следующем сезоне отец перевернулся на своем тракторе «Джон Дир» и сломал бедро. Наши друзья и родня сообща помогли, и урожай мы в тот год собрали.
Больничные счета загнали нас в такую яму, что один богач из Декатура предложил выкупить наши земли. Богач сказал, что мы сможем жить там же и обрабатывать эту землю для него, получая свою долю. Богач был не фермер, он был банкир и любил скупать земли. Тот банкир все шутил: «Ненужной земли не бывает».
У отца был только один выход, чтобы сохранить ферму — устроиться на работу на открытый рудник в Джаспере. Он эту работу терпеть не мог из-за того, что открытые разработки губят земли. Однажды вечером, после ужина, я спросил, как ему его новая работа. Он ответил: «Пошел я пахать, сынок, да лишь змею сохой спугнул».
На большой второй мировой, когда все американцы были десять футов ростом, и всех их звали Мэками, мой отец служил на флоте коком. По боевому расписанию он был зенитчиком. Где-то под Окинавой он сбил камикадзе, который пикировал прямо на авианосец. Самолет взорвался так близко, что кончик крыла попал отцу в шею. Мать рассказывала, что отец успел заглянуть японскому летчику в лицо за пару мгновений до того, как самолет превратился в красный огненный шар.
* * *Стоя над могилой отца, старше на одну войну, я думаю: ты никогда и ни в чем меня не предавал. Надежный был, как трактор. Но ты никогда не рассказывал мне о войне, и я не могу понять почему. Ты о своей войне не рассказывал. Твои братья — мои дяди, которые сражались с нацистами в Европе, никогда не рассказывали о той войне. Вы все позволили мне отправиться туда, мордой прямо в мясорубку, хотя вы все и знали, что там будет мясорубка. Я отправился воевать во Вьетнам невинный как дитя, такой глупый, что умел разве что под пули лезть. А вы мною восторгались, и мной гордились, и желали мне удачи, но не сказали мне ни слова в предупреждение. Сам я туда не хотел, я для вас это сделал.