Читаем без скачивания Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где я? Что со мной?
Принцесса была наслышана о нем. Пилигримы рассказывали, что есть такой рыцарь и трубадур, который взял крест и отправился за море не для завоевания гроба господня и не для жестокой расправы с сарацинами, а во имя ее красоты и добродетели, во имя того, чтобы положить к ее стопам свою любовь.
Принцесса пришла на тот заезжий двор. И рыцаря отнесли в ее замок. Врачи принцессы обступили его ложе. Он снова приоткрыл очи, голос его окреп. Рыцарь узрел ту, что он боготворил: Гризельду, украшение Триполи.
И трубадур шепотом прочел свои стихи.
Принцесса поддерживала голову умирающего. Она поцеловала его в уста. Закрыла ему глаза, которые еще успели запечатлеть ее образ.
И похоронила рыцаря в храме Триполи. Ничего, кроме прощального лобзания и торжественного погребения, она уже не могла ему дать.
Долгие годы он думал только о ней, а потом двинулся в путь и не успокаивался, пока не нашел ее. Так и она теперь думала только о нем и не успокаивалась. Она ушла в монастырь. И там ждала того мгновения, когда душа ее начнет отлетать, а он, выйдя из гробовой тьмы, подойдет к ее ложу, наклонится над ней и запечатлеет поцелуй на ее устах.
Тишина. Лорд Креншоу глубоко вздохнул, его голова упала на грудь (о, боже, наконец-то… хотя бы в смертный час это будет дозволено).
Он продолжал.
— Эта легенда широко известна, она вошла в историю литературы. Вы знаете ее из Суинберна.
Эдварда устроили на диване возле камина. Он лежал, вытянувшись, повернув лицо к рассказчику. Под спину ему подложили подушки, костыли прислонили к стулу. Красный огонь камина, падавший на отца сбоку, бросал отсвет на стену за головой Эдварда; пламя на стене то вздрагивало и плясало, то заливало лицо Эдварда, его плечи, руки, и тогда казалось, будто на него опрокинули тигель с расплавленным металлом; а потом Эдварда окутывала тьма, он как бы растворялся в ней. От болезни лицо его истаяло; стремясь приблизиться к тому, что составляло суть его, оно как бы съежилось, глаза были полуоткрыты. Эдвард пробормотал:
— Я знаю эту историю.
Кэтлин звонко отозвалась:
— Я тоже.
Отец с удовлетворением сказал:
— Суинберн писал:
There lived a singer in France of oldBy the tideless, dolorous midlandsea…[4]
— А кончается, — сказала Кэтлин, — это стихотворение так:
And her close lips touched his, and clungOnce, and grew one with his lips a spaceAnd so drew back, and the man was dead[5].
Лорд Креншоу раскинул руки.
— Эти строки преследовали меня десятки лет. И я всерьез занялся легендой. Постепенно мне стало ясно: речь идет об истории, которая, пройдя сквозь тысячелетия, видоизменилась настолько, что теперь можно лишь с трудом добраться до оригинала; это похоже на настоящую старую живопись, многократно переписанную и покрытую лаком. Но я-то как раз хотел лицезреть картины в первозданном виде.
— Ну и что же ты обнаружил, отец? — спросил Эдвард.
— Не торопись, Эди. У всех у нас есть время; особенно у рассказчиков. Секундомер начинает отсчитывать секунды только после смерти последнего рассказчика. Я ничего не обнаружил. В книгах никаких подробностей о Жофи нет. Но надо напрячь ум и помнить: тогдашние люди были такие же, как нынешние. Стало быть, можно составить себе представление, как протекали события, которые отразились в романтической балладе о трубадуре Жофи и его принцессе.
Чтобы узнать правду, я дал волю фантазии, да, именно фантазии. Вы сочтете это странным: устанавливать истину посредством фантазии. Фантазию часто путают с пусканием мыльных пузырей, с иллюзиями. Я уже давно другого мнения. По-моему, фантазия имеет особое назначение. В голове мечтателя она мечтание, нечто среднее между сном и явью. Что же касается человека деятельного, то она помогает ему подняться над обычной пошлой псевдоистиной.
Эдвард:
— Фантазия не нуждается в защите. Скажи лучше, что она тебе поведала.
Кэтлин:
— Нет, Эди, теперь моя очередь возразить. Не торопись, отец, ты ведь не хочешь скрыть от нас истину.
Лорд Креншоу громко:
— Зачем я буду это делать! Скрывать от вас прекрасную истину! Только иногда она бывает малость глуповата, и ее приходится подправлять.
Лицо Эллисона выражало насмешку, торжество, вызов. Он был в ударе.
— Я выбрал именно эту наивно-чувствительную историю с ее — прошу прощения! — вопиющей сентиментальностью (именно она-то и помогла ей, видимо, пережить столетия!), чтобы показать, какова истинная реальность и во что ее превращают. Да нет же, я как раз и хочу возвратиться к истине.
И опять больной на диване пробормотал:
— Кэтлин, не мешай слушать; рассказывай, отец, как выглядит твоя реальность.
Но Кэтлин опять запротестовала:
— Нет, зачем же? История Суинберна — правда. Почему бы ей не быть правдой? Ты ведь сам признал, что нигде не нашел фактов, опровергающих ее. Сентиментальность… по-моему, я не сентиментальна. Разве ты против любви? Что ты можешь возразить против любви?
Лорд Креншоу покачал головой.
— И чего только не услышишь от собственных детей. Я — и против любви! Мы свернули на ложный путь. Разговор идет не о любви. Наша цель — узнать ту правду, что скрывается за трогательной балладой о Жофи.
Кэтлин умоляюще:
— Сама баллада и есть правда.
Лорд добродушно улыбнулся и кивнул ей, не сказав ни слова. Но Эдвард продолжал настаивать:
— Кэтлин, не надо спорить.
Сестра смиренно сложила руки на коленях. Отец взглянул на нее с той же добродушной усмешкой.
— Не скоро поймешь, в каком мире мы, люди, живем, что за странный мир образуем во взаимосвязи с так называемой реальностью. Ты думаешь, что тебя не вышибить из седла, что ты скачешь во весь опор, а потом выясняется, что все было иначе. Иногда тебе чудится: ты паук и ткешь свою паутину, но мы не пауки, мы мухи, запутавшиеся в паутине.
Он расстегнул верхнюю пуговицу шлафрока, ослабил слишком туго затянутый кушак и продолжил свой рассказ.
Речь его лилась свободно.
То была эпоха трубадуров в Южной Франции, в Провансе. То была эпоха крестовых походов, феодалов, рыцарей, лат, турниров и единой, еще не расщепленной христианской веры.
И вот в замке своего отца в Блэ подрастал Жофи Рюдель, единственный сын мужа и жены, которые были ровня друг другу. Муж был сильный и грубый, такой же была и жена. Но и в силе и в грубости муж ее превосходил; она это, видно, поняла, подчинилась и стала его женой. Однако муж обладал еще и дополнительной властью как глава рода, примитивные обычаи того времени распространяли эту власть также на его жену.
Поэтому Блэ, старший и по возрасту, часто поколачивал свою благородную супругу. И вот однажды, осуществляя право господина, он выбил ей верхние зубы, что обезобразило ее лицо и лишило даму привлекательности, — тогда еще и слыхом не слыхали о зубных протезах. Это обстоятельство женщина, носившая мирное имя Валентина, не забывала, и, уж конечно, оно не сделало ее более ручной.
В ту пору наш малыш Рюдель резвился с деревенской детворой, а надзирал за ним и воспитывал его созерцатель-монах. Мальчик, пошедший не в свою родню, был кроток, и общение с неторопливым и умным Барнабасом больше отвечало его склонностям, нежели военные забавы и соколиная охота, которыми прельщал Рюделя отец. Так называемые законы наследственности совершают иногда странные сальто. И в отцовском и в материнском родах встречались одни лишь сильные личности, их буквально распирало от жизнерадостности, боевого задора и храбрости. А Рюдель, отпрыск Пьера и Валентины, тонул в своих доспехах оруженосца и печально волочил копье, словно плотник тяжелую жердь, да еще спотыкался о него.
К сожалению, юноша не внушал особых надежд и в плане интеллектуальном, что с грустью пришлось признать даже благочестивому Барнабасу; вот почему разгневанный и разочарованный отец взялся за сына еще круче. Таким образом, у бедного, бесспорно не очень способного юноши оставалось так мало досуга, что он, дабы как-то оградить себя, выучился печальному искусству женщин — притворяться больным.
Впрочем, он и по своей природе часто болел. Уже одно то, что Рюдель должен был сопровождать своего отца как паж, наедаться до отвала и накачиваться хмельным в чужих замках, доказывая свою мужественность, дурно влияло на его желудок. Словом, время от времени он укладывался в постель у себя в каморке на несколько недель. Тогда, с согласия Барнабаса и при его тайном попустительстве, к Рюделю приходили в гости деревенские мальчишки и девчонки, и он отдыхал от своей службы оруженосца. Недовольная, не раз битая Валентина видела сына насквозь, но защищала его; разумеется, она была женщина твердая, но не такая твердая, как отец, и ее устраивало сыновнее притворство, направленное против отца, грубияна Пьера; она хотела, чтобы в семейных распрях юный Рюдель был на ее стороне.