Читаем без скачивания Внутреннее обозрение - Николай Добролюбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нищенство у нас тем ужаснее, что оно голее, законченнее, например, итальянского нищенства. Там нищий иногда, вместо всякой просьбы, скажет вам только «buon giorno, signore» («здравствуйте, сударь»), и если вы поклонитесь и пройдете мимо, он ничего больше не скажет. Иной предлагает себя как модель для картины, а потом, услышав отказ, попросит у вас что-нибудь. Там нищий готов на услуги, если может, и старается в вас заискивать: если вы остановились на перекрестке и заботливо осматриваетесь – он сейчас вызовется рассказать вам дорогу; если вы берете извозчика – подсадит вас в экипаж; если ваше пальто запачкано – он оботрет; нужно вам остановить разносчика газет или продавца какого-нибудь – он крикнет за вас; грозит на вас лошадь или осел с грузом наехать – он вас заботливо предостережет… Он как будто желает сначала зарекомендовать себя перед вами и потом попросит у вас милостыни, как помощи у доброго друга. Есть, правда, и такие, что бегут за вами и кричат: «Signorino! un mezzo-bajoco! Muojo di fame!»[8] и пр. Но, к счастью моему, таких я встречал не очень много даже в Риме и его окрестностях. Вот г. А. Т., например, описавший в «Отечественных записках» отражение солнечных лучей в римских фонтанах и вид с Monte-Pincio и давший этим описаниям заглавие: «Рим в 1861 году», – г. А. Т. был гораздо несчастнее меня: он, где ни ходил, «на каждом шагу, направо, налево, позади себя только и видел грязные горсточки, протянутые к нему, только и слышал отчаянные фразы» вроде тех, которые я привел выше и которых при всем том он не умел написать правильно («Отечественные записки», № VI, стр. 467). По его словам, «все калеки в мире, кажется, стеклись сюда; безобразие фигур этих превосходит всякое описание». Могу его уверить, что великое множество калек, еще более безобразных, осталось у нас в Москве и во Владимирской и Нижегородской губернии. О других местностях не могу сказать (впрочем, скажу, что в Малороссии нищих встречается сравнительно гораздо меньше); а уж тут-то я нагляделся досыта…
Наше нищенство, сказал я, отличается особым характером, налагающим еще более тяжелую и мрачную печать на всякого бедняка, решающегося за него приняться. У нас нищий, становясь нищим, как будто исключает себя из среды людей, и общество полагает, что так и следует. Для людей сострадательных в понятии о нищем смешиваются два противные взгляда: с одной стороны, он человек божий, которому надо подать грош не по чувству сострадания, а главное, потому, что за это на том свете награда будет; а с другой стороны, нищий – это пария, это какое-то особое животное низшей породы, которому нужно только поддерживать свое существование, и больше ничего. Я слышал раз, как одна сострадательная старушка разгневалась, услыхав от нищего, что он на днях очень промок и потом все хилел и, только чайку попивши, немножко оправился… «Как вам это покажется, – повторяла она своим знакомым, – чайку попил! Милостыню собирает, а тоже чаек пьет…» Видимо было, что ей даже обидно такое явление.
Подобное отношение к обществу делает из наших нищих что-то невыносимо унылое. Эти котомки, подаяние объедками и корками, этот аскетический, безжизненный взгляд, какое-то официальное смирение во всей фигуре и это протяжное, неестественно тоненьким голоском вытянутое: «Сотворите святую милостинку Христа ради», – все это коробит вам сердце, но вовсе неспособно навести вас на мысль о человеческом, братском родстве с этими людьми. И они, с своей стороны, тоже смотрят на вас чужими: в одном доме умирал отец семейства; подошел к окну нищий с своим припевом; ему кинули грош и уныло прибавили: «помолись о здравии умирающего, раба божия такого-то». Нищий отошел и сообщил об умирающем другим; через полчаса перед окном больного собралась толпа нищих, пришедших один за другим с своей пронзительной выкличкой: «святую милостинку». На них было не хотели обращать внимания, думая, что уйдут; не тут-то было: они знали, что человек умирает в доме и что в таких случаях милостыня непременно должна подаваться… Умирающего беспокоил их шум; он несколько раз спрашивал, что там такое… Тогда решились оделить всех нищих, чтоб ушли; но к толпе беспрестанно подходили новые, и в заключение они затеяли между собою громкую ссору… Больной умер посреди сумятицы и ругательств, устроенных нищими под самым окном его. Никакие увещания нищим, чтобы дали больному умереть спокойно, – не имели ни малейшего действия. До такой степени чужды у нас личности подающих милостыню к принимающим ее.
Другой случай, только уже в забавном роде, пришлось мне самому видеть недавно на одной из станций между Владимиром и Нижним. Приехали мы в мальпосте, и едва остановились лошади, как нищие уже окружили экипаж. Внутри брика сидел толстый купец; вылезая, он задел карманом своего сюртука за ручку дверцы, а в руках у него был узел с чем-то съестным и бутылка; никак ему нельзя поправиться – ни в ту, ни в другую сторону, – иначе разорвешь сюртук; он и остался на весу, опираясь локтями на дверцу… В это самое мгновение перед ним являются двое нищих – не увечных, а погорелых, – потом еще баба с ребенком, потом старик какой-то, и все четверо, отвесив низкий поклон, затягивают: «Господин милосливый! заставь за себя вечно бога молить» и пр. Купец злится, а они ему кланяются и тянут. И ни ему самому не вздумалось попросить их помочь ему слезть, ни им не пришло в голову прежде высвободить человека из затруднительного положения, а потом уже попросить у него милостыни. Купец их выругал и прогнал, а потом кликнул ямщика, возившегося около лошадей, и попросил его отцепить карман…
Говорят: «Общественная благотворительность развивается, и скоро нищих не останется вовсе». Отрадная перспектива! Жаль только, что необходимое условие ее то, чтобы великодушные благотворители сами разорились. Достанет ли у них на это великодушия – вот в чем я сомневаюсь, хотя и есть господа, полные до сих пор весенней доверчивости и убежденные, что непременно достанет.
Впрочем, я не сомневаюсь в одном: для удобства господ, привыкших к комфорту жизни и не любящих видеть отвратительные картины бедности, непременно найдется какое-нибудь средство удалить от их глаз докучливых нищих, как и всякого рода другие неудобства. Мне самому пришлось на одной станции встретить господина еще молодого и, по-видимому, без всяких отличий; он лениво вошел в комнату и повелительно крикнул: «Лошадей!» – «Вашу подорожную-с», – почтительно проговорил смотритель. «Спроси у челаэка», – обиженным тоном отвечал молодой господин. Смотритель обратился к шедшему сзади прилизанному человечку пожилых лет, но получил тот же гордый ответ: «Спроси у человека». Вслед за тем вошел ямщик – просить на водочку; барин с изумлением обратил взгляд на своего товарища; тот засуетился (он был, по-видимому, чем-то вроде Расплюева{45} при барине), крикнул на мужика, выругал смотрителя, зачем пускают, велел обратиться к человеку и наконец сам стал вытуривать ямщика и исчез вместе с ним за дверью… Барин повертелся и удостоил заговорить со мной: «Славная дорога здесь; это шоссе?» – «Помилуйте, какое шоссе: меня так разбило, едва дышать могу». – «Странно, – протянул барин, – а мне сказали, что от Полтавы до Харькова есть уже шоссе… А впрочем, дорога все-таки хороша; и шоссе не нужно». – «Да вы в своем экипаже?» – «Mais oui, – возразил он мне, подняв вдруг голову, – а вы?» – «Я – в телеге». Господин протянул: «А-а!» – и презрительно отвернулся, очевидно упрекая себя, что вздумал заговорить со мной… Ну, разумеется, этакой господин, не знающий даже, по чему он едет, огражден своим воспитанием, настроением, Расплюевым и «челаэком» от всякой возможности видеть по дороге что-нибудь неприятное.
Впрочем, надо отдать справедливость нашим дорогам: они действительно и деятельно исправлялись нынешним летом, по крайней мере по тракту от Одессы до Москвы, по которому пришлось мне проехать. Сама Одесса в начале июля завалила свежим камнем большую часть своих улиц, так что они сделались недоступными для пешеходов. Мои одесские приятели, люди с кротким сердцем и вечно весеннею душою, выражали твердое убеждение, что пытка одесской грязи более к ним не возвратится. Во уважение того, что они много терпели, мне не хотелось разбивать их мечты: в самом деле, по их описанию, каждый год происходили в Одессе ужасы неслыханные. Вся страшная пыль, вошедшая в число интереснейших достопримечательностей Одессы, с началом осенних дождей превращается в грязь. Пыль эта, вроде шоссейной, образуется с мягкого, беловатого камня, которым так богата Одесса; когда сильный ветер гонит ее, то от нее надо спасаться в какую-нибудь ближайшую лавочку, иначе через несколько минут, когда ураган промчится, вы будете представлять из себя подобие трубочиста, только серого цвета, и будете чувствовать, что у вас засело что-то чрезвычайно неприятное и в ушах, и в носу, и под галстуком, и главное – в горле. Тогда вам остается одно средство – купаться: простое мытье не поможет… Это – когда вас ураганом захватит. Но когда и нет урагана, каждый божий день вы чувствуете на себе оседание этого тонкого каменного слоя: тяжелая пыль, поднятая ветром, не может держаться на воздухе и падает дождем, частым и ровным, на который иногда можно любоваться, став против солнца, так, чтобы лучи его прямо освещали этот дождь. Тут имеете удовольствие уразуметь, чем вы дышите в Одессе в течение лета… Я полагал, что уж хуже пыли ничего не может быть, но мои приятели уверили меня, что грязь еще хуже. Она имеет там какое-то липкое и всасывающее свойство, так что улицы превращаются в топи. На маленькой грязи вы непременно оставляете калоши, на большой – сапоги; многие улицы закрываются временно для пешеходов; мелкие домашние животные, вздумавшие перебежать через улицу, тонут; в прошлом году, говорят, двое маленьких детей утонули в грязи…