Читаем без скачивания Уарда. Любовь принцессы - Георг Эберс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под стенами комнаты сидели несколько молодых и пожилых женщин, приятельниц жены парасхита, которые то и дело выражали глубину своего сочувствия резкими жалобными воплями. Одна из них время от времени вставала, чтобы наполнить свежей водой глиняные кувшины, стоявшие возле лекарей. Когда холод нового компресса приводил в содрогание жаркую грудь девушки, она открывала глаза и, сперва изумленно, а затем с набожным благоговением, устремляла взгляд в одном направлении.
Эти взгляды до сих пор оставались незамеченными тем, на кого они были направлены.
Прислонившись к правой стене комнаты, стоял ожидавший царевну Пентаур в длинной белоснежной одежде жреца. Его темя касалось потолка комнаты, и слабая, падающая сверху полоса света озаряла его красивое лицо и грудь, между тем как все, его окружавшее, было погружено в сумрак.
Глаза больной снова открылись, но на этот раз она встретила взгляд молодого жреца. Пентаур тотчас поднял руку и машинально тихо произнес слова благословения, но затем он снова устремил неподвижный взор на темный пол хижины и предался размышлению.
Он пришел сюда уже несколько часов тому назад, чтобы, согласно приказанию главного жреца Амени, втолковать царевне, что она осквернила себя прикосновением к парасхиту и только жрецы могут возвратить ей прежнюю чистоту.
Неохотно он переступил через порог этой хижины. Он пребывал в смятении из-за того, что именно ему приказано заклеймить благородный поступок человеколюбия и разыграть роль карающего судьи относительно совершившей его девушки.
Благодаря общению со своим другом Небсехтом, Пентаур отбросил многие умственные оковы и дал волю таким мыслям, которые его учителя назвали бы греховными. Но он все-таки признавал святость древних заветов, служивших опорой людям, которых он привык считать хранителями духовного достояния своего народа. К тому же он не был чужд той кастовой гордости и высокомерия, которые с благоразумной предусмотрительностью внушались жрецам их воспитателями: человека простого, честно трудившегося для содержания своей семьи, купца, ремесленника и даже воина, а тем более бездельника он ставил много ниже своих, стремящихся к духовным целям, собратьев. А уж людей, которых закон отметил клеймом позора, он считал нечистыми, да и мог ли он смотреть на них иначе?
Люди, вскрывавшие трупы перед бальзамированием, были презираемы за это занятие, так как оно имело отношение к повреждению священного сосуда души. Но ни один парасхит не избирал добровольно своего ремесла: оно переходило по наследству от отца к сыну, и рожденный от парасхита должен был – так внушали ему – искупить давнюю вину, тяготевшую над его душою с тех времен, когда эта душа была облечена другою телесною оболочкой. Она переходила из одного тела животного в другое, и так множество раз, и теперь, в теле сына парасхита, ей предстояло пройти новые испытания, чтобы затем, по смерти, снова предстать пред судьей подземного мира.
Когда Пентаур приблизился к хижине, парасхит сидел уже у ног больной и при появлении жреца вскричал:
– Еще один в белой одежде! Неужели несчастье делает нечистого чистым?
Пентаур ничего не ответил старику, который затем не обращал уже на него внимания, будучи занят, по приказанию лекаря, растиранием ног больной, и его руки, действуя нежно и заботливо, пребывали в постоянном движении.
«Неужели несчастье делает нечистого чистым?» – повторил про себя Пентаур вопрос парасхита. Да, оно обладало этим свойством. Не могло же божество, давшее огню силу очищать металл, и ветру – освобождать небо от туч, пожелать, чтобы его подобие, человек, от рождения до смерти носил на себе несмываемое пятно позора!
Он взглянул на парасхита, и его лицо показалось жрецу похожим на лицо его отца. Это испугало Пентаура. Но, заметив, с каким выражением лица женщина, на коленях которой покоилась голова девушки, склонилась над страждущей, прислушиваясь к ее дыханию, он вспомнил лицо своей матери в ту минуту, как она, во времена его детства, когда он мучился припадком лихорадки, в смертельном беспокойстве склонилась над его постелькой. В ее глазах было не больше нежности, любви и озабоченности, чем во взоре этой презираемой женщины, ухаживавшей за страждущей внучкой.
«Существует только одна поистине самоотверженная, совершенно чистая, божественная любовь, – подумал он, – любовь матери к своему ребенку. Если бы эти люди были действительно нечисты настолько, что оскверняли бы все, к чему прикасались, то каким образом они могли бы сохранить в себе такие чистые, нежные, святые, прекрасные чувства? Но, – продолжал он размышлять, – боги вложили материнскую любовь также и в душу львицы!» Он с сожалением взглянул на жену парасхита.
Но вот она отвернулась от больной девушки. Она уловила ее ровное дыхание, блаженная улыбка озарила ее морщинистое лицо. Она кивнула лекарю и затем с глубоким вздохом облегчения кивнула своему мужу, и тот, не переставая растирать левою рукою подошвы страждущей, поднял правую вверх в молитвенном жесте. Жена последовала его примеру.
«Как набожны и отзывчивы на доброту эти нечистые!» – подумал Пентаур, и его сердце восстало против древнего закона. «Да, – думал он, – материнская любовь свойственна даже гиене, но искать и обретать бога может только человек – существо, стремящееся к благородным целям». Сердце его наполнилось глубоким сочувствием, он опустился на колени возле больной девушки и вскинул руки в страстном, восторженном порыве облегчить страдания этих людей. Но он молился не о дочери парасхита, не о выздоровлении ее. Он взывал к богам, умоляя снять с нее древнее проклятие, просил освободить его собственную душу от тяготящих сомнений и о ниспослании ему силы, дабы он мог успешно справиться с трудной задачей.
Глаза больной следили за ним, между тем как он снова принял прежнее положение. Молитва возвратила ему прежнюю ясность духа. Он стал обдумывать, как ему следует вести себя с царевной, которую ему предстояло строго отчитать.
Он улыбнулся, когда мысленно сравнил себя с учителем Хуфу, важно читавшим ему наставления во времена его детства. Далее его живая фантазия представила ему, как дочь фараона с короною на гордом челе войдет в это убогое жилище, как царедворцы последуют за ней, выгоняя женщин из хижины, а лекарей оттесняя от больной девушки, и прогонят гладкую белую кошку с занимаемого ею сундука. Будет страшная толкотня и суматоха! При этом он представил себе, как разряженные придворные – и мужчины, и женщины – боязливо будут шарахаться от «нечистого», закрывать руками рот и нос и нашептывать старику, как он должен вести себя по отношению к дочери царя, милостиво осчастливившей его своим посещением. Старуха должна будет переложить со своих колен на циновку голову девушки, а парасхит оставить ноги внучки, которые он тер с такою заботливостью, чтобы встать и поцеловать прах у ног царевны, причем царедворцы бросятся вон от него, толкая друг друга. Наконец Бент-Анат бросит старику, старухе, а может быть, и девушке несколько серебряных или золотых колец, и Пентауру чудилось, точно он слышит восклицание придворных: «Да будет благословенна милость дочери Солнца!» и радостный крик вытесненных из хижины женщин. Он будто наяву видел, как светлый призрак оставил жилище «презренного», и вместо очаровательной страдалицы, дыхание которой явственно слышалось прежде, теперь лежит труп на сдвинутой со своего места циновке, а двое заботливо ухаживавших за нею существ сделались самыми несчастными из живущих и громко стенали от непомерного горя.
Пламенная душа Пентаура наполнилась гневом. Он хотел, как только приблизится шумная процессия царевны, стать у двери хижины и запретить дочери фараона входить туда, встретив ее строгими словами.
«Едва ли человеколюбие приведет ее сюда, – думал молодой жрец. – При дворе нуждаются в какой-нибудь перемене, в каком-нибудь новом развлечении: их так мало теперь, когда царь с войсками находится далеко на чужбине. Тщеславию вельмож временами льстит минутное сближение с людьми самого низкого сословия, им приятно возбуждать толки о доброте своего сердца. Это несчастье случилось кстати, и никто не будет размышлять о том, осчастливит или оскорбит этих жалких людей такое проявление великодушия».
Пентаур с яростью сжал зубы, думая уже не об оскорблении, угрожавшем царевне со стороны парасхита, а о предстоящем осквернении ею святых чувств обитателей этой убогой хижины.
Подобный духу света, поднявшему меч для уничтожения демона тьмы, он стоял, гордо выпрямившись, и прислушивался к звукам в долине, чтобы своевременно уловить крики скороходов или гул колес, возвещающий приближение ожидаемой процессии.
И вот он увидел, что дверной проем потемнел, какая-то фигура, низко наклонившись, со сложенными на груди руками, вошла в комнату и молча опустилась возле больной. Лекари и старики хотели встать, но царевна – а это была она – выразительным взглядом дала знать, чтобы они оставались на своих местах, долго и с любовью смотрела в лицо больной, гладила ее белую руку, а затем, обернувшись к старухе, прошептала: