Читаем без скачивания Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вы и слышите или видите, что есть какие-то люди, которые что-то исповедуют странное, ходят скверно одетые, едят дурно, не пьют, не курят, то по всему, что вы видите, слышите и читаете даже про них, вы убеждаетесь, что это какие-то чудаки, от которых вы вперед решаете, что ничего нужного вам не узнать. И потому не интересуетесь ими. Так это для всех молодых людей нашего времени; для тебя же и Андрюши и всех наших уже несомненно решено, что вы везде можете искать решения вопросов, возникающих в вас, но только не среди «темных». Они чудаки и все».
«Во мне же вы видите писателя, который прекрасно написал бал и скачки и охоту, но который что-то странное и неинтересное говорит и пишет теперь и никак уже не укажет того, что нужно нам, простым молодым людям, делать. Вы, близкие мне, особенно тупы и жестоки в этом отношении. Вы, – как люди, стоящие слишком близко к предмету и потому не видящие его, тогда как им только стоит протянуть руки, чтобы взять его». «Ты, я думаю, ни разу не заглянул ни в одну из моих книг, кроме романов».
«Вот это-то мне особенно больно и вот это-то самое разъединение между нами, – мною и всей молодежью, – разъединение искусственное, устроенное врагами добра, и хотелось бы мне разрушить этим письмом. Толстовцы, темные, Поша, Чертков – чудаки; вегетарианство, оборванцы, религия – горшки носить. И готово, и все решено. Решено, что все это – фантазии, непрактичные, неприложимые вообще к жизни, годные для чудаков, но никак уже не для нас, для простых молодых людей, не хотящих ничем отличаться, а хотящих жить, как все. Вот этот-то взгляд на то, что я исповедую, на то, на что я посвятил все свои силы и посвящу до конца своих, особенно мучителен мне».
Из дневника Льва Николаевича: «Странное мое положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее encombrant [309] . Если нужен, то нужен, как всем людям. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем. От этого: «Несть пророк без чести»… «За эти дни важно было то, что я, не помню уж по какому случаю, кажется после внутреннего обвинения моих сыновей, я стал вспоминать все свои гадости. Я живо вспомнил все, или, по крайней мере, многое и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо и прошедшим, да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться, просить прощения у людей [здесь в подлиннике зачеркнуто: и Бога]. Написал: у Бога, а потом вымарал. Перед Богом я меньше виноват, чем перед людьми: он сделал меня, допустил меня быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые и тогда мучили, а жесток я не был. Но все-таки гадина я отвратительная. И как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это – главное, одно нужно».
Несколько иначе сложились у Толстого отношения с сыном Львом. В первое время Лев Львович увлекался идеями отца, вел с ним беседы на эти темы, считал себя его последователем. Но Лев Николаевич, как ни приятно ему было найти единомышленника в своей семье, недоверчиво относился к этому увлечению, видел в нем что-то искусственное, поверхностное. В дневнике он отметил такой случай: «У Левы просил прощения за то, что огорчил его. Начался во время чая, при Дунаеве [310] , разговор об образе жизни, времени repas; он упрекал мать, а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им. А я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственность. Он встал с слезами в глазах и ушел. Мне было очень больно и жалко его и стыдно. И я полюбил его».
Перед Львом Львовичем вставал даже вопрос об отказе от военной службы по религиозным убеждениям. Но вера его была поверхностной, он явился в полк и по болезни был освобожден [311] .
Возможно, что на душевное состояние Льва Львовича повлияло тяжелое физическое недомогание, развившееся после перенесенного им на голоде в Самарской губернии тифа. Но он быстро отходил от своих прежних увлечений, и вскоре вполне определилось его новое отношение к отцу. Лев Львович взял на себя роль идейного противника отца. Теперь он вызывающе держится с Львом Николаевичем, пишет книги против него, выступает в правой печати с резкой полемикой против «толстовства». Не говоря уже о том, какое неприятное впечатление производит это на общество [312] , деятельность сына, его отношение угнетающе действуют на Льва Николаевича.
«Лева… приучает меня к доброте, несмотря на причиняемую боль своими глупыми, бездарными и бестактными писаниями.
Письмо сыну: «Я получил твое письмо, Лева, и, к сожалению, почувствовал, что не могу тебе писать просто и искренно, как я желаю относиться ко всем людям, а особенно к сыну. Твое непонятное для меня и очень тяжелое недоброе отношение ко мне сделало то, что из невольного чувства самосохранения стараюсь, как можно [меньше] иметь общения с тобой. Будем надеяться, что это пройдет, как только пройдет такое недоброе отношение. Исправлять же это объяснениями не надо. Объяснения никогда не улучшают, а только ухудшают отношения. Прощай, желаю тебе того внутреннего блага, вследствие которого устанавливаются без заботы об этом самые дружеские отношения со всеми людьми… Пожалуйста, прими это письмо, как только можешь добрее и ничего мне не пиши об этом».
Из дневника А. Б. Гольденвейзера 1902 года (о крымской болезни Толстого): «Из детей в Гаспре не было одного Льва Львовича, которому Лев Николаевич продиктовал письмо… Читавшие письмо ко Льву Львовичу говорят, что это предсмертное прощальное письмо было глубоко трогательно. Письма этого отправить не пришлось, так как Лев Львович приехал в Гаспру сам. Когда он вошел ко Льву Николаевичу, Лев Николаевич сказал ему, что ему трудно говорить, а все, что он думает и чувствует, он написал в своем письме, и передал письмо сыну. Лев Львович прочел письмо тут же в комнате Льва Николаевича, потом вышел в соседнюю и на глазах всех сидевших там… разорвал письмо умирающего отца на мелкие кусочки и бросил в сорную корзину» [313] . Но как только намечается минутное сближение, Лев Николаевич пишет сыну: «Очень радостно сближение духовное с чужим человеком, а тем более радостно со своим близким, которого по привычной слабости мы привыкли считать более близким, чем другие люди. Мне радостно то, что я вижу теперь тебя всего. Нет в душе твоей уголка, который бы я не видел, или хотя бы не мог видеть. И это понятно, потому что в твоей душе горит тот истинный свет, который освещает жизнь людей. Помогай тебе Бог беречь и разжигать его. Вижу теперь ясно твои слабости, и они не раздражают, как прежде, даже не огорчают, а трогают. Мне жалко тебя за них, потому что знаю, что ты борешься с ними и страдаешь от них».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});