Читаем без скачивания Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще до переезда в Крым, в конце августа, дружеские, сердечные отношения неожиданно осложнились. Марья Львовна, гостившая во время болезни Льва Николаевича в Ясной Поляне, сообщила однажды отцу, что ее очень беспокоит вопрос завещания и что она хочет просить его подписать выписку из дневника от 27 марта 1895 года, где Лев Николаевич, на случай смерти, изложил свои пожелания относительно похорон, рукописей и дальнейших изданий его сочинений. Выписка была сделана Марией Львовной.
По словам Н. Л. Оболенского, Лев Николаевич, узнав, что Софья Андреевна также включена в это завещание, «очень удивился, что написал это, хотел вычеркнуть ее и даже сказал Маше: «Ты, пожалуйста, скажи, чтобы отдать только Черткову» […]. В эти же дни он сильно заболел, так что дело отложилось. Когда он уже поправился, было это в августе или конце июля, Маша дала ему завещание, он перечел и сказал: «Пусть мама останется, а то, если я ее вычеркну, это ее обидит, а написано это было в хорошую минуту, пусть так и останется». И подписал, отдавши Маше на хранение. Никто, кроме нас трех, этого не знал. Но тут же как-то Илюша спросил, есть ли какое распоряжение отца на случай его смерти. Маша не сочла себя вправе скрывать и сказала, что есть и подписано, и хранится у нее.
Я даже помню, почему зашел разговор: Софья Андреевна хотела после смерти Льва Николаевича подавать прошение государю, чтобы похоронить его по церковному обряду, и когда мы возмутились и сказали – Таня, кажется, или кто-то, – что ведь у папа в дневнике есть распоряжение об этом, то Софья Андреевна сказала: «Ну, кто там будет копаться, искать». Вот вследствие этого-то Илюша и спросил. Мы его очень просили держать это втайне, но он неизвестно почему рассказал Софье Андреевне, что есть завещание у Маши. Нас тогда уже не было в Ясной, это было в конце августа. Тут разгорелось, говорят, Бог знает что… Про Софью Андреевну уже и говорить нечего. С ее стороны я объяснил это только опасением, что у нее пропадут доходы с сочинений».
Запись дневника не имела формального значения, но она морально связывала Софью Андреевну, и будучи превращенной теперь в самостоятельный документ, запись особенно подчеркивала различие во взглядах мужа и жены. Возможно, что предусмотрительный трезвый шаг третьего лица, расположенного к отцу, а не к матери, сделанный секретно как раз в те печальные и трогательные дни, когда Софья Андреевна вся отдавалась своей любви к мужу, была нераздельно с ним, больно поразил ее, обнажив рану, поставив точки над и. Вернулись прежняя возбужденность, старые упреки и обвинения. Конечно, Софья Андреевна была раздражена и тем, что нарушились ее затаенные мечты, но все же нельзя откинуть другой стороны вопроса – обиды старой верной жены, по-своему искренне любившей мужа, которой в лучшие минуты пришлось так резко столкнуться с враждебным ей течением.
Было очень тяжело. Лев Николаевич кратко сообщает Марии Львовне: «Спасибо, Машечка, за письмо. Мама его прочла, и я вижу, что ей стало неприятно, что ты ей не написала, и вообще она на тебя сердится, и, кроме того, кто-то ей рассказал, что ты дала мне подписать мое посмертное желание, и она сейчас пришла в ужасном раздражении об этом говорить. Так что я писал с тем, чтобы ты ей написала, а теперь думаю, что лучше не надо».
5 сентября Толстые выехали в Крым и поселились на южном берегу, в имении гр. С. В. Паниной.
В Гаспре Лев Николаевич прожил с семьей до 25 июня 1902 года. Всю осень здоровье было неустойчивым, часто возвращалось прежнее недомогание, а 25 января 1902 года Лев Николаевич опасно заболел воспалением легких. Близкие и родные пережили немало тревог, но духовная жизнь Толстого болезнью нарушена не была, физическая слабость его не угнетала, а уносила ввысь.
«Должно быть, конец этой жизни. И отлично». «Телесный я спорит с духовным, отвращаясь от смерти. Но мне очень хорошо». «Болезнь не мешает, а скорее способствует работе и внешней и внутренней».
Брату Сергею Николаевичу он телеграфирует: «Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора и говорят, что болезнь повернула к лучшему. Чувствую твою любовь и радуюсь ей».
«Всю телеграмму он продиктовал Марии Львовне и только сам подписал «Левочка», разволновался и заплакал. Эта форма его имени – «Левочка» – употреблялась в его семье и напоминала ему его детство».
Софья Андреевна сообщает сестре: «Процесс болезни так неопределенен, так медлен, что ни один доктор ничего предсказывать не берется… Воспаление держится в левом легком, близко от сердца, и всякую минуту может перейти на стенки сердца, которое и так стало очень плохо в нынешнем году. Когда вчера утром Левочка себя почувствовал лучше, он встретил доктора словами: «А я все еще не сдаюсь». Всякое ухудшение вызывает в нем мрачность; он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, и, по моему мнению, умирать ему очень не хочется. Сила мысли так еще велика, что больной, еле слышно его, а он диктует Маше поправки к своей последней статье или велит под диктовку записывать кое-что о болезни и мысли свои в записную книжечку… Доктора искренно говорят, что ничего вперед знать нельзя.
Сама я то перехожу к надежде полной, то на меня находит отчаяние, я часами плачу и ничего не могу делать. А то возьму себя в руки, чтоб до конца бодро ходить за Левочкой. По ночам сижу одна и чего, чего над ним не передумаю! Вся жизнь проходит с мучительной болью воспоминаний, и раскаяние за все то, чем я Левочку в жизни мучила, и бессилие что-либо вернуть или поправить, и просто жалость к страданиям любимого человека, – все это истерзало мое сердце. А то так устанешь, что тупо ко всему относишься. Часто бывает и религиозный подъем в смысле «да будет воля твоя!». А то кажется, что я не переживу Левочку, точно отрывается от меня половина, и боль эту не переживешь».
В тот же день Лев Николаевич пишет своему другу и единомышленнику М. А. Шмидт: «Как радостна близость к смерти. Не говоря о любви окружающих, находишься в таком светлом состоянии, что переход кажется не только не странным, но самым естественным. Доктора говорят, что могу выздороветь, но когда я в хорошем духе, мне жалко терять, что имею».
Софья Андреевна не замечает торжественности настроения Льва Николаевича и болезнь его воспринимает только как личное горе, как угрозу потери любимого мужа. Ей страшно за Льва Николаевича, грустно видеть его физическую беспомощность. В марте, когда всякая опасность миновала, она пишет А. Б. Гольденвейзеру: «Конечно, никогда уже я не буду жить той полной содержания и интереса жизнью, которой жила в Ясной Поляне и Хамовническом переулке, это кончено навсегда для всех, кто хоть какое-нибудь принимал участие в этой жизни. И это невыносимо жаль. Во всяком случае, жив ли будет еще несколько лет Лев Николаевич, жизнь его будет дряхлого старика, которого надо беречь, которому запрещены будут всякие волнения, движения, лишнее общение с людьми и т. д. Он, как малый ребенок, будет ложиться спать рано, есть кашки и молоко, гулять с провожатым, не будет разговаривать, не будет слушать музыку, и вообще должен беречь свое сердце, которое стало легко возбудимо и потому опасно для жизни. В настоящее время Лев Николаевич все еще лежит, но последние следы воспаления проходят. Скоро совсем пройдут. Он читает уже сам книги, письма и газеты; сам ест и пьет. Но так еще слаб, что поднимаем и переворачиваем его всегда мы вдвоем, а сам он не может».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});