Читаем без скачивания 1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несчастья и беды усугублялись резким снижением температуры, когда 12 ноября она составила – 23,75 °C. В ночь на 14 ноября стоял такой мороз, что в стремлении отвадить солдат, стоявших в пикетах вокруг бивуака корпуса Нея, от попыток поискать себе каких-нибудь укрытий пришлось стращать нерадивых самыми крайними мерами. Маршал Мортье, однако, смотрел на подобные вещи проще. Увидев около своей квартиры стоявшего на посту воина, маршал спросил его, чем он занят, и получил ответ, что тот в карауле. «Кого и что вы караулите? – поинтересовался Мортье. – Вы не сможете помешать холоду проникнуть внутрь, а нужде атаковать нас! Так что, можете с тем же успехом зайти внутрь и найти себе место у огня»{738}.
Значительная часть войск ютилась на открытом пространстве за городом, где воины отчаянно изо всех сил боролись с холодом. «Вокруг нашего бивуака находились несколько изб, где укрывались солдаты и офицеры и где они развели огонь, – вспоминал сержант Бертран из 7-го легкого пехотного полка, входившего в корпус Даву. – Один из моих добрых друзей тоже зашел внутрь. Предвидя возможный исход, я очень просил его выйти. По моему настоянию, офицеры и несколько солдат, уже разомлевшие от тепла и утратившие способность к рассуждению, все же вышли наружу, но он не желал ничего слушать и нашел там смерть. Как я и предполагал, толпы других солдат принялись атаковать те избы, а находившиеся внутри пытались защитить свое пристанище. Началась отчаянная свалка, и слабейшие были безжалостно раздавлены. Я побежал в лагерь за помощью, но едва достиг его, как пламя охватило избы со всеми находившимися в них. К утру остались только развалины да трупы». Сержант Бургонь, который сначала тоже попытался проникнуть в одно из таких строений, стоял рядом и беспомощно наблюдал, как огонь пожирает его кричащих товарищей{739}.
Выносить жуткие условия становилось особенно тяжко по причине всеобщей удрученности, охватившей людей из-за несбывшихся надежд. «Бивуак в глубоком снегу среди руин сгоревшего дома и в его внутреннем дворе, жалкий запас съестного, за обладание коим нам пришлось драться у входа на склады с тысячами обезумевших от голода приведений, и один единственный день передышки при температуре [– 22,5 °C]: вот и все обретенное нами в Смоленске, в этих хваленых зимних квартирах», – вспоминал офицер вюртембергской артиллерии из 25-й пехотной дивизии корпуса Нея{740}.
«В попытках не допустить упадка духа у солдат, император вел себя невозмутимо перед лицом скверных новостей, чтобы выглядеть возвышающимся над напастями и готовым смотреть прямо в лицо любым непредвиденным обстоятельствам, – отмечал Луи-Франсуа Лежён, который еще в Москве был произведен в генералы. – Но это несправедливо расценивалось как безразличие». Отеческая забота Наполеона, которую привыкли видеть и чувствовать войска, куда-то подевалась. Огюст Боне, простой солдат, в письме обращался к матери из Смоленска 10 ноября: «Ma chère maman[174], пишите мне чаще и подробнее, ибо сие единственное удовольствие, единственное утешение, оставшееся мне в этой дикой стране, где война потонула в бескрайней глухомани»{741}.
Вероятно, больше всех не повезло итальянцам и французам из корпуса принца Евгения, которые, потеряв имущество и снабжение на переправе через Вопь, пережив купание в ледяной купели и, наконец, добравшись до Смоленска, очутились перед его запертыми воротами. После трех часов давки, ругани и попыток кому-то что-то доказать их впустили внутрь, но все припасы к тому времени подверглись полному разграблению. Они расположились на улицах, и те немногие раненые, чудом довезенные до города на уцелевших повозках, умерли ночью в отсутствии крова и помощи. «Многие из нас утратили последние остатки присутствия духа – силы, поддерживавшей жизнь в надежде», – писал Чезаре де Ложье, а как казалось Бартоломео Бертолини, «все солдаты потеряли веру в шанс когда-нибудь увидеть родину»{742}.
Итальянская Guardia d'onore (Почетная гвардия), которая состояла из юных отпрысков дворянских родов Северной Италии, имевших офицерские звания, но служивших в качестве простых солдат, вызывала повсеместную жалость, поскольку этим молодым людям не хватало сноровки и смекалки обычных вояк. Они потеряли коней и плелись по дорогам в неудобных высоких сапогах, не догадавшись обрезать их. Молодежь эту всю жизнь опекали и лелеяли, и вот в результате почетные гвардейцы не умели подлатать обувь или зашить прореху на обмундировании, не говоря уж о приготовлении варева из подручных продуктов. К тому же воспитание не позволяло им грабить и даже забирать всё необходимое у мертвых. Лишь восемь человек из 350 уцелели после похода, каковой показатель довольно низок даже по меркам той кампании{743}.
Кавалерия оказывалась особенно уязвимой, поскольку со смертью коня от формирования отставал и всадник. Так они постепенно рассеивались поодиночке, а потому не включались ни в какую систему взаимной поддержки. В результате, хотя на деле в кавалерии оставалось еще немало физически здоровых воинов, части истаивали и распадались. Как извещал генерал Тильман короля Саксонии, по состоянию на 9 ноября оба кавалерийских полка, находившихся под его командованием, полностью прекратили свое существование. Попадались и исключения, так, уланский полк, к которому прибился доктор де Ла Флиз, въезжал в Смоленск с развернутым штандартом и под музыку. Бойцам удавалось добывать провизию для себя и корм для лошадей{744}.
Как подтверждал пример добросердечного, но грубоватого полковника Пеле, командира 48-го линейного полка в корпусе Даву, для удержания полка от распада и сохранения его целостности требовалась сильная рука. Он не без труда сумел достать на складах запас муки, бочку водки и четырех живых волов, но прежде чем накормить людей, получил приказ построить часть для смотра перед Даву. Пеле прекрасно осознавал, что нельзя спускать глаз с драгоценного съестного, а потому взял все вместе с собой на парад. К счастью, Даву задерживался. «Я следил за полком и бочонком в оба глаза, – писал Пеле, – и вдруг заметил, что его все-таки вскрыли. Побежал туда, но опоздал – почти все спиртное растащили или, по крайней мере, разобрали без всякой меры и порядка. Я поспешил отбить бочонок, но ребята мои уже были подшофе, а некоторые так просто упились до положения риз. Желая скрыть этот инцидент от строгого ока Даву, я попробовал было заставить полк маневрировать, но сие оказалось для них уже чересчур». Полковник все же сумел отвести часть от квартиры Даву, чтобы пьяные – упаси Господи – не попались тому на глаза. «Всюду, точно после сражения, валялись более восьмидесяти ранцев, ружей и киверов», – добавлял Пеле{745}.
Несмотря на общую деморализацию войск, в большинстве частей осталось ядро из верных дисциплине солдат, и многие полки нашли в Смоленске эшелоны пополнений, присланных из депо во Франции, Германии или Италии. Например, полк Пеле сократился до шестисот человек, однако в городе его ждали двести обмундированных и вооруженных солдат. От 4-го линейного полка Раймона де Фезансака осталось не свыше трех сотен, но и в его ряды встали двести свежих воинов. Единственная сложность с новыми людьми заключалась в том, что они, в отличие от их товарищей, не прошли через процесс суровой закалки и не научились действовать в отчаянных условиях. В 6-й конно-егерский полк поступили 250 конскриптов из полкового депо, располагавшегося в Северной Италии, но они испытали такое суровое потрясение от соприкосновения с действительностью, что через неделю от них никого не осталось{746}.
Потеря 60 000 чел. и, вероятно, не менее 20 000 лагерных попутчиков с момента выступления из Москвы могла, теоретически, обернуться на пользу Наполеону. Коленкур находился в стане тех, кто считал разумным сбросить в Днепр пару сотен пушек заодно с нагруженными трофеями из Москвы повозками и оставить всех раненых в Смоленске под присмотром медицинского персонала с выделенной долей снабжения, высвободив за счет всего этого тысячи лошадей. В таком случае сжавшееся и куда более подвижное войско примерно из 40 000 чел. смогло бы действовать куда напористее и кормить себя с меньшими трудностями. Обер-шталмейстер винил Наполеона за нежелание или неспособность принять в зачет сложившеся положение. «Никогда отступление не бывало организовано хуже», – сетовал он.
Безусловно верно то, что упорное стремление Наполеона изо всех сил сохранить лицо препятствовало принятию радикальных мер и быстрому рывку на Минск и Вильну. Он отмахивался от любой мысли продолжить отход до самого последнего момента. «На протяжении всего долгого отступления из России, в последний день его, так же как и в первый, он проявлял неуверенность и нерешительность», – писал Коленкур. В результате, даже марш не был организован штабом должным образом{747}.