Читаем без скачивания Окольный путь - Хаймито Додерер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, по окончании войны, условия службы были как нельзя более благоприятными. Правда, всякий молодой человек, даже в положении Мануэля, должен был некоторое время прослужить обыкновенным лейтенантом, но поскольку в подобных случаях любая офицерская должность означала не что иное, как первую ступень к получению в близком будущем полка, то производство в чин ротмистра обыкновенно не заставляло себя ждать, а в этом чине или в следующем за ним чине подполковника человек пребывал лишь до тех пор, пока не освобождался какой-нибудь полк. Ступени ожидания в чине ротмистра Мануэль достиг ровно через два года после несостоявшейся казни Пауля Брандтера и тем навсегда был избавлен от необходимости командовать караулом при подобных оказиях. Напротив того, теперь на его обязанности преимущественно лежало наблюдение — правда, почти ежедневное за экзерцициями в верховой езде и фехтовании, которые велись лейтенантами и прапорщиками с помощью унтер-офицеров. Между прочим, в те времена от простого рейтара требовалось многое такое, чему ныне обучает лишь так называемая Высшая школа верховой езды, а такие приемы, как, например, курбет и тому подобные, при рубке с седла применялись весьма часто, следственно, должны были заранее войти драгуну в плоть и кровь.
Незадолго до странной выходки Мануэля на охоте полк Кольтуцци некоторое время пробыл в состоянии готовности к маршу, в каковое был приведен по указанию императорского военного совета, хотя тот отнюдь не почел себя обязанным назвать в объяснение сего какие-либо причины. Последние меж тем раскрывались из ходивших в Вене слухов, в общем довольно путаной смеси из рассказов об уже вспыхнувших или назревающих крестьянских волнениях в Штирии и вновь оживших разговоров о подозрительном поведении турок. Эти толки всю зиму не прекращались, ненадолго умолкнув, они вскоре возобновлялись, обогащенные новыми подробностями, а к лету стали усиливаться; одни говорили, что лютеранские проповедники якобы подстрекали и подстрекают селян к бунту, другие — что лютеране тут совершенно ни при чем и виноваты владельцы поместий, которые доняли крестьян непомерными поборами и барщиной и разъярили против себя, на это, однако, возражали, что штирийские землевладельцы как раз и есть сплошь лютеране, так что виноват опять-таки еретик. Или турок! Нетрудно себе представить, до какой нелепицы доходила подчас эта болтовня, не подкрепляемая никакими доказательствами или фактами. Тем не менее она продолжалась, и на этом основании целый драгунский полк со дня на день ожидал сигнала к выступлению, каковое обстоятельство ее преминуло дать новую пищу досужим вымыслам.
Однако даже такое временное состояние не делало для дворянина в позиции Мануэля, то есть для командира эскадрона, его службу более неприятной или тягостной.
Жил он уединенно. Сношения с людьми его круга, к коим обязывали его тесные сословные узы, в особенности сношения с испанской знатью, он, насколько мог, ограничил, расположением общества этот чопорный человек, по существу, никогда и не пользовался, а если бы и пользовался, то памятные события, имевшие начало в июле пятидесятого года, менее всего призваны были подобное расположение сохранить или упрочить. Более тесную связь поддерживал он только с семьею Тобар, с Игнасьо и его старшей сестрой Инес, которых посещал и в Энцерсфельде, и в их городском доме, стоявшем несколько на отшибе, в стороне от квартала испанских особняков на Левельбастай. У Инес, девушки умной и доброй, правда скорее обаятельной, нежели красивой, Мануэль поначалу, при первом его появлении в Вене, своей замкнутой и в ту пору довольно мрачной манерой вызвал прямо-таки неприязнь, однако в угоду брату она держала себя с графом приветливо, а по прошествии нескольких лет вынуждена была признаться себе, а также Игнасьо в том, что Мануэлю, несомненно, присущи черты, достойные всяческого уважения. Позднее это уважение переросло в поистине дружеские отношения между ними, насколько наш нынешний ротмистр был вообще на таковые способен.
Жил он уединенно. Теперь, после странного оцепенения, пережитого им на Шнееберге, в его мрачном одиночестве замелькали проблески света, чего доселе не бывало. Ночные грезы, вот уже несколько лет увлекавшие его в темные глубины неизбывной тоски и муки — всякий раз он что-то кричал по-испански Ханне, а она, оттопырив губы и обнажив белые, как у хищного зверька, зубки, неизменно отвечала на своем малодоступном ему языке, — эти грезы с недавних пор овевал светлый стяг надежды, словно вскипевшая над темно-зеленой пучиной белопенная волна. В эти сны вплеталось — такое явление, сказали бы мы, вполне объяснимо — давно лелеемое графом желание изучить немецкий язык и сверх того мало-мальски овладеть местным наречием, чтобы если и не говорить на нем, то хотя бы его понимать. Между тем, когда он просыпался и приходил в себя, стремление это всякий раз встречало в его душе непреодолимый заслон, непреодолимый настолько, что он прямо-таки избегал случаев поупражняться и расширить свои небольшие познания: во сне он этот язык любил, а наяву ненавидел. Но теперь изменилось и его отношение к языку. Он даже решил поискать себе учителя. Но где его искать? От Игнасьо он это свое желание таил, а изучать язык по книгам в тиши зеленого кабинета казалось ему ненадежным.
Поздняя осень, захватившая начало зимы, протекала спокойно. Повторного приглашения на охоту от графа Ойоса — приглашения, которого он вправе был ожидать, — не последовало. Мануэль начинал понимать, что отныне ко всему еще прослыл чудаком. И все же он стал веселее, тихая, сдержанная веселость теперь почти не покидала его. Быть может, как раз и настало для него время наверстать упущенное детство? Случалось, он играл в серсо с Игнасьо и Инес на лужайке своего небольшого парка, позади пруда с осыпавшейся облицовкой, и чувствовал себя счастливым под лучами ясного осеннего солнца, нося в себе смутное, зыбкое, но никогда не оставлявшее его сознание, что сокровенное вместилище его жизни еще не тронуто и принадлежит ему всецело, а значит, спокойно может дожидаться своего открытия, он же — надеяться на таковое. Он в это верил.
Стоя у себя в зеленом кабинете с высокими узкими окнами, в которые падали снаружи золотисто-багряные отблески последней осенней листвы, он глядел в эти окна, следя за косыми лучами солнца и вглядываясь в тихое сияние у себя внутри.
* * *В эту благостную тишину однажды вступил — Мануэлю доложил о нем слуга молодой иезуит из коллегиума при церкви «Девяти ангельских хоров». Невысокий, тонкий, он скользнул в комнату темной тенью, молитвенно сложил ладони и, отвесив графу глубокий почтительный поклон, подал ему письмо от преподобного и ученого патера Атаназия Кирхера, Societatis Jesu [14], наставника его величества императора Римского в свободных искусствах и науках. Молодой монах, только что появившийся перед Мануэлем, будто обрывок темной ночи, занесенный капризным ветром в это золотисто-багряное осеннее утро, казалось, весь ушел в низкий поклон и, пока Мануэль вскрывал письмо, незаметно исчез за дверью.
Это было довольно пространное письмо на латинском языке, написанное с бесконечным тщанием и с такой витиеватостью, что граф Куэндиас сперва беспомощно блуждал в аршинных периодах, потом с немалым трудом выбился на дорогу и наконец после весьма основательного изучения текста — при этом измученному Мануэлю виделись вокруг все бывшие у него и бившие его учителя с ферулой в руках — уразумел его смысл.
Смысл был простой. Патер просил Мануэля удостоить его чести побеседовать с ним на ученые темы. («…quum, impigro labore in stadia nocte dieque incumbens, nihil, seu litteras, seu scientias de arcanis naturae, sen scilicet cosmographiam in genere concernens, obliviscere sive ex quaquam lassitudine praeterire et perdere, arditer semper decisus fui, praesente littera, e rnanu discipuli, quern ad aedes vestras misi, benigne, ut spero, a vobis recepta, vestram nobilissimam celsissimam, clarissiniam personana implorare ausus sum…») [15]
Вдобавок он нижайше просил графа оказать ему особую любезность и милость и осчастливить его своим посещением, ибо сам он по причине недомогания не выходит из дому, в противном случае он, разумеется, не преминул бы нанести визит его сиятельству («…turn autem in museo meo non solum maximo labore sed etiam nuns valetudine non optima remanere coactus…») [16]
Мануэль подозревал, что недомогание патера Атаназия на самом деле не что иное, как уловка — безобидное и верное средство, к которому поневоле должен прибегать клирик его влияния и ранга, дабы наиприличнейшим образом, не нарушив этикета, скажем, не воздав подобающего почтения блистательной родословной графа, достичь преимущества над той или иной знатной особой.
Мануэль порешил посетить ученого патера из любезности, а также из любопытства, прекрасно, впрочем, понимая, что речь может идти только о пресловутых змееногах, или как там еще зовутся эти твари, и ни о чем другом, посему он отправил к ученому патеру посыльного, сообщая, что имеет быть к нему завтра. И едва лишь он отпустил слугу с посланием — не с латинской эпистолой, однако, а с запиской, начертанной по-французски на листке бумаги с гербом, — ему пришло в голову, что вот и представился удобнейший случай справиться об опытном и сведущем учителе немецкого языка.