Читаем без скачивания Газета День Литературы # 52 (2001 1) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убежать от Интернета невозможно по понятным причинам. Это все равно что убегать от изобретения бумаги и печатного станка в XVI столетии. А вот воспроизвести в Интернете все бюрократические фильтры и рогатки (так же, кстати, как в печатном деле была воспроизведена русская долитературная традиция) — это пожалуйста.
Мы как-то забываем, что ни Интернет, ни какое иное «новшество» сами по себе революционным содержанием не обладают. На Западе станок Гутенберга привел к появлению протестантизма, дав возможность массового тиражирования Библии и тем самым освободив религиозное чувство от папского авторитета. На Руси тот же станок привел лишь к печатной версии Государства. Вместо свободы слова случилось прямо противоположное: Слово было одето в кандалы типографских гранок, сделавшись догмой, государственным указом. В принципе русская литература в XVIII веке возникла не благодаря, а вопреки печатному слову как "дворянский самиздат". Первые литературные журналы Радищева и Новикова — девиация книжного дела, отклонение от нормы. Никакой духовной Реформации от идеи Ивана Федорова запустить в России печатный станок не последовало. Отчего же считать, что Интернет даст нам "подразумеваемую им" свободу слова? Интернет может стать виртуальной версией духовного тоталитаризма до тех пор, пока в нем не возникнет очередная девиация.
Русский Интернет станет непохожим на весь остальной. Мы никогда не рождаем своих Гутенбергов, но только Федоровых. И… Пушкиных. Столетия спустя. Новый Федоров, создающий в Сети www.ru, уже появился.
Но будет ли Пушкин?
Лев Аннинский МИНУТЫ РОКОВЫЕ (Судьба и поэзия Бориса ЧИЧИБАБИНА)
Под бременем седин
Я чувствую впервые,
Что мир сей посетил
В минуты роковые.
Борис Чичибабин. Подводя итоги
Написано — на краю, в момент, когда всеблагие дают собеседнику почувствовать, что пир не бесконечен.
Помнится, однако, и блаженное время триумфа, пьянящего самоосуществления, свободного лёта — лет за тридцать до крайней черты.
Оттепель тайно повернула на холод, но еще не отзвенели шестидесятые и подхватывалось в разных концах ощущение, что все — к лучшему и что роковое — позади.
Тогда донеслись до столицы строки, похожие то ли на набат к бунту, то ли на огонь, которым со сторожевой башни сигналят опасность:
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
О, как не похоже это было на ликующий речитатив недобитых «шестидесятников»! И словарь другой, и чувства. То ль с великого похмелья, то ли со вселенского пожарища. Плаха, келья, черная трава. Колокол запредельный. Полузабытые строки эмигранта Георгия Иванова: "И никто нам не поможет, и не надо помогать" — не то что заново налиты свинцовой силой, а словно бы подведен под них новый катастрофический фундамент. И притом — под этой бедой, над ней, сквозь нее — необъяснимая рационально бетховенская радость: мир страшен и все-таки любим. Душа бьется в оба конца: божественный, достойный любви мир — истекает мокрым чахоточным зловонием, спасается ядовитым махорочным чадом. Полная смена исторических декораций наводит на мысль о преставлении светов: вместо звездных симфоний будущего, исполняемых «шестидесятниками», вопит из руин затоптанная история:
Кончусь, останусь жив ли, —
Чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
Выгорела трава.
Между вопящим прошлым и вязким настоящим — один только связующий путь: тюремный коридор; в душах «шестидесятников», пробужденных Солженицыным и оглушенных Шаламовым, наконец-то узнаваемо откликается:
Как я дожил до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.
ГУЛАГ… Родная бездна. В этом контексте загадочный харьковский бард с многозначной, химически-иероглифической, похожей на лихой псевдоним фамилией Чичибабин — делается понятнее и обретает место. Его можно вписать в ряд. Только что-то нестолично-яркое, сочное, что-то червонное, украински щирое и независимое продолжает биться буйным колером сквозь тюремные решетки и лагерные шеренги:
Лестницы, коридоры,
Хитрые письмена…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
И без него сразу стало невозможно. Врезался Борис Чичибабин в помягчевшую поэзию. За “счастливое” свое десятилетие (с 1963 по 1973) выпустил несколько поэтических сборников, оглаженных, впрочем, редакциями до минимальной проходимости. В этих сборниках смеется «Молодость», цветет «Гармония», плывет «Аврора», и Пушкин скрепляет все это "Морозом и солнцем". Впоследствии Чичибабин назвал эти сборники «изуродованными»: все лучшее, сокровенное оказалось из них выброшено как неудобное для печати.
Теперь следите за начавшимся сюжетом. Идут годы, переворачиваются ценности, и после очередного карантинного молчания (с 1973 по 1989) бухает наконец полновесный либеральный колокол. Борис Чичибабин издает книгу. Она называется «Колокол». Теперь он — апостол вольнолюбия, он клянет рябого генералиссимуса, метит презрением его "опричников и проходимцев", он славит Солженицына и клеймит его гонителей. Теперь наконец появляется возможность обнародовать стихи без купюр и изъятий. Составители ныряют в чичибабинские тетради и выныривают с… чем-нибудь таким:
Не успел мотаться я,
Не ушел от чаши —
Будь рекомендации —
В партию тотчас же…
Конечно, "улыбка дуралея" смягчает эту рефлексивную судорогу советской души. И, конечно, кое-что в этом же духе написано страха ради иудейска, то есть в качестве «паровозиков» — протащить подборки в журналы. Но, во-первых, таких «паровозиков» мало (Борис Алексеевич от них не то чтобы отрекся, но гласно объяснил их). И, во-вторых, и это главное, — выяснилось, что далеко не все из этого официозного бордюра дано у него иронически, а многое пережито по-настоящему. И потому — не вымарывается. (Не только не отрекся от многого Борис Алексеевич, но в итоговые сборники — включил.) Тут серп и молот обнаруживаются, и этого не забыть. Рабочие и крестьяне, которые делали революцию. И алый галстук, пылающий неистово. И бесстрашный Чапаев. И веселый Максим. И Ленин, наконец, которого надо же куда-нибудь деть: то ли отправить на свалку истории вслед за Сталиным, то ли из-под Сталина извлечь и очистить.
Ах, как все это неудобно. То был Борис Чичибабин неудобен как сиделец-лагерник, теперь стал неудобен как бывший пионер, веривший в серп и молот и ничего этого не растоптавший. Советскую империю, «танкодавящую», вроде бы сам же добивал, а как развалилась — загоревал, то ли по ней, то ли по чему-то, что ею казалось. На политических весах тут ничего не согласуешь. И по логике одно из другого не вытекает. А только ни строчки из исповеди не вырвать.
Так, может, загадка Бориса Чичибабина в том и заключается, что реалии бытия, абсолютно несовместимые "в этой жизни чертовой", сопрягаются у него в каком-то ином измерении души, и именно в том, каковое делает поэта великим?
"Я выбрал свою судьбу сам".
Судьба — расплата личности за выбор.
Так проследим выбор с той первой жизненной страды, которая открывается сразу же после счастливых школьных лет.
Школа окончена — в 1940-м. До Роковой минуты — год. Год спустя война срывает-таки студента Харьковского истфака с университетской скамьи и ставит в строй. Но огнем не обжигает. Сначала — авиаучилище (мастерские), потом — запасной полк. В Закавказье. Была служба, но не было окопов, боев. "Врага перед собой не видел, не стрелял".
Если бы видел и стрелял, — наверное, почувствовал бы себя рядовым в поколении смертников, стал бы близок в поэзии Слуцкому, Самойлову, Межирову, Орлову. Судьба судила иное. По судьбе Чичибабин — вместе с невоевавшими, послевоенными патентованными «шестидесятниками». А по возрасту, по взрослости, зрелости — опытнее и искушеннее их.
Еще один крупный русский поэт вытянул сходный жребий: Коржавин. У того за плечами в военные годы тоже армия без стрельбы, потом — Литературный институт. Вот с Коржавиным Чичибабина интересно соотнести: почти ровесники, почти земляки (Украина), и опыт сравним — вплоть до неизбежной тюрьмы-ссылки. Хотя Чичибабина чаще сравнивают почему-то с Бродским (и сам он пару раз помянул Бродского, отталкиваясь полемически от его всемирной безнадеги). В принципе с Бродским они кругом несовместимы, поэтому сравнение малопродуктивно. А с Коржавиным, можно сказать, один сюжет. И тем контраст интереснее. Общее: с молоком матери впитанное чувство свершающейся Истории. Годы — не просто отрезок времени, годы должны быть вписаны в мировой Сюжет, вживлены в Смысл. Первая книга Коржавина так и называется: «Годы». Этапная книжка Чичибабина называется "Мои шестидесятые"…