Читаем без скачивания Газета День Литературы # 120 (2006 8) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А тогда не пойдем на банкет...
Валентин Григорьевич оборачивается через плечо и сознается тихо:
– Лена, я валяю дурака...
***
Китайцы ищут героя. Они не могут жить без героев. У них в крови – бороться и искать, найти и не сдаваться. А когда все достигнуто, все сыты-одеты-обуты, все спокойно и хорошо, – их это тревожит. Пресыщенные и довольные собой люди в герои не годятся. Здесь нужен человек-боец, побеждающий трудности не для своего кармана, а для народа, созидатель, строящий вопреки чему-то, во имя страны, а не для себя лично. Китайцы – доверчивые идеалисты. Поиск героев продолжается. Это замечательно.
А мы, как усталые люди, эти поиски, кажется, закончили, потому что у нас каждый выживший, сумевший сохранить свою честь современник – уже герой. И героизм его – в победе над собой, над своими собственными соблазнами и грехами. Чтобы победить врага, надо хорошо знать его знать. Как может знать своих врагов атеист? Нам-то легче, нам с детства все перечислено в Заповедях. Мы учимся героизму у Христа и всех святых, ищем отражение этих качеств в людях на земле, и если находим, то считаем этих людей героями. Другое дело – писать о них или не писать? Если не писать о них, то другие будут писать о грешниках, что сейчас и происходит.
А мне остаётся только сказать, что в Небесном Китае тоже есть герои. Их семь. Православная церковь канонизировала 7 мучеников-китайцев, среди которых есть маленький мальчик, очень красивый малыш…
Но китайцы пока ищут героя на земле…
Владимир Личутин БУНИН И МЫ (Парижские впечатления)
Ехали на русское кладбище в предместье Парижа втроем: Дорошенко, Миша Губин и я. За шофера был субтильный худощавый месье Серж Лапен, профессор-славист, выходец из России, предупредительный и спокойный, хорошо знающий Францию. Иль он сам и вызвался свозить нас, иль был приставлен в обслугу конференции? – уже забылось, как полустерлось, в памяти его сухощекое смуглое невыразительное лицо. Был он, кажется, в очках.
– Вот пришло время, и я, – говорит Дорошенко, – быдло, рвань, и деревенская тупая скотина, по мнению Ивана Алексеевича, какого-то лешего прусь за три тысячи верст к его костям, словно за этим только и ехал в Париж. Вы понимаете меня, ребята?.. Ведь не для того, чтобы удостовериться, что он там лежит… Конечно он там лежит. Иль, чтобы похвалиться за рюмкой в кабачке ЦДЛ, что стоял у могилы нобелевского лауреата?.. Казалось бы, на чёрта он мне сдался, старички? А вот еду поклониться в ножки… А все потому, что мы, вахлаки, "дярёвня", любим Бунина, да и давно простили дурака. Хотя, какую страну профукал этот капризный бездомный барин, этот великий русский, любивший только себя и девочек… Жалел, что мужиков не секут, видишь ли почтения к нему должного нету. Ведь в Австралию собирался бежать, чудак, будто там его ждали. Жить хотел хорошо, когда всем было плохо… Война шла кругом, а ему чтоб топленое молочко с кофием в постелю, да хрустящие бублики… Ничего, скоро придет время, когда всех наших вспомним, от шелухи обдерем, с песочком почистим, чтобы блестели, как образа, да и в иконостас. Пора всем назад, в Россию. Хватит, наобижались друг на друга! А то русским ванькам далеко ездить на поклон. Иван Алексеевич, Ваньки вас любят! – дурашливо воскликнул Дорошенко, дернулся спиною, криво осклабился, топорща усы, хрипло захрюкал, мне показалось даже, что заплакал, упершись лбом в стекло, но когда поворотился в нашу сторону, словно бы ища поддержки, серые глаза были сухие, но с грустной поволокою.
Перед нами был выходец из бунинской "Деревни", тот самый "Николка Серый", что по мнению Бунина, "сидит на лавке в темной, холодной избе и ждет, когда попадет какая-то "настоящая" работа, – сидит, ждет и томится. Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность – вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко". Бунин даже науку-антропологию привлек себе в службу, чтобы оправдать отвращение к русскому простонародью: "А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно ассиметричными чертами… среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая… И как раз именно из них, этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько "удалых разбойничков", столько бродяг, бегунов, а потом хитровцев, босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальной революции".
Оказывается, как глубоко проросли в среде "культурников", верящих в неукоснительность, вечность своего порядка, бесконечные претензии к своему кормильцу. И блазнь эта достала своим кореньем до самых глубин их тщеславного сознания; казалось и конец мира не сокрушил бы этого заведенного раз и навсегда сословного устава. "Они работают, а вы их хлеб ядите." Но вот в часах что-то хрупнуло – и стрелки замерли. (Боже мой, примерно такие же чувства мы испытали уже после девяносто первого, когда надломилась поначалу, а после покатилась под пропасть такая ровная, предсказуемая жизнь, в которой все было расписано на десятки лет вперед. Только в семнадцатом пострадали "Бунины", а теперь – вся крестьянская православная Россия, то простонародье, которое всегда ходило под хомутом.) Вот, наверное, бы возрадовался нынче Бунин, увидев новый либеральный порядок, когда нет еврейского погрома, но есть всерусский слом… Наверное, глубоко русским человеком полагал себя Иван Алексеевич, – и к этому были все основания, – но, однако, так легко (легкомысленно) повторял все мысли из развратных уст чужаков, потаковников бесу, петербургской пресыщенной богемы, (вроде бы брезгуя ею) правившей бесконечный пир во время чумы. В тяжкие минуты "непонятной" мести не спросил же Бунин себя, укоряя за напрасную гордыню: а кто же кормит тебя, милейший, чью хрустящую булочку вкушаешь ты утрами и запиваешь молоком с земляникою, чьи тафтяные чулочки натягиваешь на ноги, кто протапливает тебе печи и скребет полы, справляет тарантас в дорогу, чистит лошадей и везет до благословенного Парижа, чтобы там прожигал ты, фасонясь, денежки, заработанные с людского пота. А куличики те и паски, над которыми ты обильно плакал, имея сущность самую божественную, однако с навоза выросли и состряпаны были закорелыми, морщиноватыми, ржавыми от земли руками... Не было бы "темного" простеца-человека, то не явилось бы миру и бездонного чувственного русского языка, не запонадобился бы никому и гений Бунина, иссох бы он с закатом жизни и забылся навсегда, как летняя утренняя роса, если бы вообще мог появиться Иван Алексеевич, как писатель, без русской деревни.
Если бы русский Ванька век свой дожидался волшебной лягушки, то любимая орловская земля так и оставалась бы под татарином, французом иль немцем. Да и почти все бескрайние Сибири были подклонены под русского царя гулящими северными казаками, теми мужиками, "Николками Серыми", что не имея земельного надела своего, шлялись меж дворы в поисках случайного заработка. Вольные, не таскавшие на себе вериг хозяйства, по ухватке напоминавшие близких родичей норманнов, архангельские поморцы безунывно шли на край свет, куда сам Господь направлял их стопы… Но откуда в Бунине, русском родовитом человеке, этот нигилизм, эта спесь и себялюбие даже в отчаянные для России дни, когда своя едальная кишка ему была дороже стомиллионного крестьянства?.. Какое помутнение нашло в интеллигентские умы, с какой отчаянностью цеплялись благородные за свой владетельный закон, только чтобы ни пяди земли и блага не уступить темной избушке, крытой соломою. "Все мне, только я-я-я! Только мне плохо. Только мне дай-дай. И не возникнет в моей скверной душонке, что не мне плохо, а людям от меня плохо!" – так примерно запишет позднее в дневниках слепой писатель Борис Шергин, выходец из поморян…
Мы спешили под Париж в Сен-Женевье-де-Буа, а чувствами-то оставались в России и, вспоминая Бунина, тем самым невольно тешили в себе образ родины, картину хоть и непритязательную для непосвященных, а может и вовсе грубую и печальную для кого-то, но удивительно близкую сердцу многих русских, хотя бы иной и ни разу не видал ее; поведай в подробностях, и сразу увидит русский себя внутри ее, а не снаружи, и невольно вздохнет с грустью и непонятным сожалением, словно бы утрачено было навсегда что-то самое ценное; и все до самой мелочи сурового быта покажется таким родным, сто раз пережитым, будто они век назад сидели за одним выскобленным столом на лавке-конике вдоль стены, хлебали пшенный кулеш из общей мисы, и загадочная примороженная луна заглядывала в окно к мужикам, отправляющимся спозаранку в лес по дрова… Вздыхает хлебенная квашня на печи, гоня по избе тестяной кисловатый дух, крохотный моргасик на засторонке печи, заправленный зверным салом, задыхаясь, едва пробивает густые предутренние сумерки, чудно шевелящиеся тени по стенам, русые головенки на полатях, будто капустные кочашки, теленок трется в загородке, кряхтит старый дед на лежанке, отыскивая места измозглым костям, ледяная броня на крохотных стеколках, куржак на дверях, обложенных соломенными жгутами, розовые рваные лоскутья пламени на поленьях, – и та же, как и нынче, русская сонная бескрайняя равнина, как сторожевая засека, пасет за стенами от вражины. Какое-то тупое оцепенение разлито по таежным увалам; вот накатит на деревеньку волною и возьмет в полон всякую мечтательную, дерзкую, энергическую душу, и захоронит навсегда, не дав и капли надежды и радости; казалось бы, за что любить эти худо обряженные сиротские земли, – но ведь на самом-то деле и Бунин, и этот молодой литератор Дорошенко, после армии выскользнувший из колхозного хомута, может и до сего дня косятся друг на друга и брюзжат, но по-своему в чем-то близки в родственном чувстве к русской стороне, краше которой не сыскать на всем белом свете, хотя и смотрят на отечество под разным углом и разным освещением…