Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти строки певца московских кухонь Юлия Кима я переписываю и повторяю как свои. Ведь я тоже «там был», и откармливался той же кухонной стряпней, и корм тот — и в моем случае, надеюсь, тоже — пошел в коня.
Разве только, точности ради, тут надо добавить, что мои (наши) кухонные посиделки не всегда происходили в кухнях. Что ни говори, а «десять метров на сто человек» — это все-таки метафора. И поэтому из кухни часто приходилось перебираться в гостиную. Но и в гостиных наших (если это слово из иного быта и иного лексического ряда вообще применимо к нашим тесным заставленным комнатам) царила та же кухонная атмосфера. Сдвигались разнокалиберные столы — к столовому приставлялся кухонный, а порой даже и письменный, с которого сгребались и складывались прямо на пол, в углу, все бумаги хозяина квартиры — и повседневная какая-нибудь халтура, и драгоценная, втайне от друзей сочиняемая им «нетленка». Одалживались у соседей недостающие стулья и табуретки (их все равно не хватало). А тарелки, ножи и вилки — тоже с бору по сосенке — гости, живущие поблизости, приносили с собой.
Да, Блок, презрительно сказавший про отгремевший девятнадцатый, что это был «век не салонов, а гостиных», явно имел в виду другие гостиные. Не такие, как наши. Ну а уж о салонах и говорить нечего: откуда в наш век и в нашей стране могли явиться на свет салоны?
Однако — представьте! — были в моей жизни и салоны.
Конечно, они были совсем не похожи на те, где Пушкин и Грибоедов сиживали за одним столом с Булгариным и Гречем. Но тем не менее — с поправкой на время и место действия — это были самые что ни на есть настоящие литературные салоны.
Первым из них — а может быть, даже и единственным, заслуживающим этого наименования, — был салон Лили Юрьевны Брик.
2
В первой книге своих воспоминаний я рассказал, как в 15 лет влюбился в свою одноклассницу, которая объявила мне, что может полюбить только верного сына коммунистической партии, а я, наверно, организую какую-нибудь другую, свою партию. Рассказал и о том, чем кончился этот наш детский роман: в конце концов эта девочка стала моей женой.
Всё именно так и было. Но сейчас я должен сделать одно признание: та девочка была не первой моей любовью.
Первой была Лиля Брик.
В Лилю я влюбился раньше, чем познакомился с будущей своей женой. Влюбился, конечно, заочно: по-моему, я даже фотографий её тогда не видал — разве только первое издание поэмы Маяковского «Про это», на обложке которого была фотография Лили работы Родченко.
Обложка эта тоже, наверно, произвела на меня впечатление. Но влюбился я не в этот портрет Лили, в другой — словесный:
Если я чего написал,если чего сказал,тому виной — глаза-небеса,любимой моей глаза.Круглые да карие,горячие — до гари…
Моя жена утверждает, что и в нее я влюбился только потому, что мне померещилось, будто у нее тоже глаза — «круглые да карие, горячие — до гари». И доля истины в этом ее утверждении, пожалуй, есть.
«Пушкин — это наше всё» — повторяем мы вот уже полтораста лет. И формула эта за минувшие годы не только не устарела, но даже как будто наполнилась новым, еще более весомым содержанием. Но для меня и моих сверстников — во всяком случае, для многих — в годы юности «наше всё» был Маяковский.
Всему, что я узнавал и постепенно начинал понимать тогда, научил меня он. Ну а литературные мои вкусы — привязанности, симпатии, влюбленности, отталкивания — те уж точно складывались и формировались под его влиянием.
Из всех гигантов Серебряного века разрешенным был только один он, Маяковский, и немудрено, что даже о существовании тех, других, мы узнавали от него, через него.
Но меня Маяковский влюбил не только в стихи, ставшие на всю жизнь самыми моими любимыми, но и в женщину, ставшую, как я уже сказал, первой моей любовью.
Впрочем, в этой моей любви трудно было отделить одно от другого. Трудно — и даже невозможно — было провести границу, отделяющую мою потрясенность его стихами, посвященными Лиле, от мгновенно вспыхнувшей влюбленности в ту, которой эти стихи были посвящены.
Все стихи Маяковского, которые я любил, были о любви. И все они были о любви — к ней, к Лиле. Но было среди них одно, которое сразу заслонило все другие. С первого чтения оно навсегда врезалось в мою память: и сегодня, шестьдесят лет спустя, я могу повторить его от первой строчки до последней, и не собьюсь, не ошибусь ни в одном слове, ни в одном звуке, хотя с тех пор ни разу его не перечитывал: зачем мне было его перечитывать, если оно всегда было со мной, во мне, если оно сразу впечаталось в мою память с такой силой, «как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, его вели нарезом по сердцу моему».
Стихотворение это называлось: «Лиличка. Вместо письма».
Сейчас я думаю, пытаюсь понять: чем оно так меня поразило?
Ну, во-первых, наверно, тем, что оно — как никакое другое — соответствовало тогдашним моим переживаниям.
Мои отношения с моей возлюбленной (не воображаемой, а — реальной, земной) были мучительны. Мы то ссорились, то мирились. То нас манила «страсть к разрывам», то — с новой силой кидало друг к другу. Я был убежден: то, что делается с нами, происходит впервые в мире, — ничего похожего не было и не могло быть никогда и ни с кем. И вдруг я узнал, что у Маяковского с его Лилей было то же самое. Ну, не совсем то же самое — стократ сильнее, наверно, но — похожее:
…Помнишь?За этим окном впервыеруки твоиисступленныйгладил.Сегодня сидишь вот —сердце в железе…День еще — выгонишь,может быть, изругав…В мутной переднейдолго не влезет,сломанная дрожьюрукав рукав.Выбегутело в улицу брошу ядикийобезумлюсь, отчаянием иссечась…Не надо этого!Дорогая!Хорошая!Дай простимся сейчас…Все равно любовь моятяжкая гиря ведьвисит на тебе,куда ни бежала б…
Моя любовь тоже была тяжкой гирей, от которой мне некуда было деться. И меня мучила моя зависимость от нее. В этой зависимости было что-то унизительное, стыдное… Как мне казалось — недостойное мужчины. И вот из стихотворения Маяковского я узнал, что это — ничуть не стыдно! Во всяком случае, он — ничуть не стыдился этой своей зависимости:
…у меня кроме любви твоей нету солнца,А я не знаю, где ты и с кем…
Примерно в это же время попала мне в руки книга: «Маяковский. Материалы и исследования». (Всё, что ни попадалось мне тогда о Маяковском, я хватал с жадностью. А библиотека в том городе, куда нас занесло войной, — я уже говорил об этом, — была замечательная.) В этой книге было напечатано несколько писем Маяковского к Лиле. А одно письмо, воспроизведенное факсимильно, было даже в нее вклеено. Я тогда не подозревал, что письмо, написанное от руки на тетрадном листке «в линеечку», можно воспроизвести типографским способом так точно, что оно будет выглядеть совсем как настоящее. И мне показалось, что оно и в самом деле настоящее. Себя я, может быть, в полной мере в этом не убедил. Но всех тогдашних своих друзей-приятелей, кажется, заставил в это поверить. Осторожно отклеив письмо и вынув его из книги (это было нетрудно: клей высох, и оно чуть ли не само из нее выпало) я показывал его своим друзьям «перфектуристам», сочинив какую-то туманную историю о довоенном своем (не совсем личном, через кого-то) знакомстве с Лилей Брик и о том, что это письмо она мне, узнав, как я люблю Маяковского, тоже через кого-то передала — подарила.
Не знаю, поверили мои друзья-«перфектуристы» в эту историю или не поверили, но сам я, кажется, потихоньку уже начинал в нее верить.
Но не меньшее впечатление, чем это факсимильное, вклеенное, казавшееся мне настоящим, произвели на меня тогда и все другие письма Маяковского к Лиле, напечатанные в той книге обычным, типографским способом.
В них была та же горящая лава, тот же вулканический сплав горя, отчаяния, тоски и нежности, который обрушился на меня в стихотворении «Лиличка. Вместо письма». Но даже в тех письмах, где не было ни горя, ни отчаяния, ни тоски, а одно только нежное любовное сюсюканье, я прямо-таки физически ощущал, какой необыкновенной, какой непохожей на всё, что приходилось мне раньше читать и слышать о любви мужчины к женщине, была любовь Маяковского к его Лиле.
Это было видно уже в самих его обращениях к ней:
Дорогое ослепительное и родное солнышко Лисик.