Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А чего тебе их видеть, – теперь, наоборот, успокоился отец, насмехаясь над нервами сына, – чего тебе их видеть, ты ж собираешься из дома уходить на свои хлеба…
На этом словесная перепалка закончилась… Вернее, шум кончился, и началась драка. Дрались без слов, – во всяком случае, дядя Ваня, друг семьи, передавший затем все в подробностях Щусеву, слов никаких конкретных не помнит… Единственно, что помнит: разняв борющихся, он сам попробовал пошутить, чтоб несколько смягчить гнетущую атмосферу.
– Вот, – говорит, – если б водку вы мочеными яблоками закусывали, тогда б ничего подобного не случилось… Моченые яблоки полное спокойствие внутри создают, и это спокойствие наружу распространяется. Тогда как соленые огурцы, наоборот, внутренности беспокоят.
Но отец и сын на шутку не среагировали, молча сопя в разных концах комнаты в разорванных рубахах… Короче, налицо конфликт поколений – правда, в несколько своеобразном аспекте.
Конечно же, угрозы ни с той ни с другой стороны не осуществились: отец сына не выгнал и сын не ушел, но серьезная натянутость в их отношениях осталась. Отец понимал, что сын по-прежнему занимается недозволенной деятельностью, это весьма тревожило его, но ничего поделать он не мог и новые разговоры начинать опасался… Примирился, ругая подлое время и Хрущева, ибо при Сталине такое даже в голову не могло прийти парню из порядочной русской семьи… В виде уступки сыну он постарался избавиться от посещений Самуила Абрамовича, причем под внешне приличным предлогом, но тот, со свойственной этому племени дотошностью, все-таки суть раскусил и обиделся… Черт, конечно, с ним, Орлов-старший и сам его терпеть не мог, понимая, что дружба их неестественна и носит характер взаимной сделки. Тем более это понимал сын, натура молодая и порывистая… Правда, этого Самуила Абрамовича сразу же перехватил Егоров из соседнего отдела. (Вот тебе и свой русский брат.) Ходили слухи, что Самуил Абрамович тоже пишет Егорову диссертацию. Так что в этом смысле Орлов-отец чувствовал, что принес сыну определенную жертву, так сказать, пошел на компромисс и потому вправе был ожидать компромисса и от сына. Но тот, со свойственным молодости упрямством, на компромиссы не шел и, наоборот, совершенно без спроса начал брать автомобиль для своих нужд. Также и в этот раз, возлагая цветы к памятнику Сталину, он пользовался автомобилем отца, поступая, кстати, в этом смысле крайне неосторожно и не отдавая себе отчета, что при нынешнем политическом направлении он может отца скомпрометировать. А может, и понимая это, но действуя так умышленно, затаив на отца злобу. (Орлов был натурой своего времени, то есть протестующей и злопамятной.)
Вообще всякое политически бурное время, при внешней пестроте, особым разнообразием характеров не отличается. Так что Висовин, например, слушая подробности взаимоотношений Орловых, отца и сына, как-то даже усмехнулся общей тенденции – при всем, конечно, различии взаимоотношений со своим отцом, – вплоть до каких-то общих реплик старика Орлова и старика Висовина, людей, живущих вдали друг от друга и никогда в глаза друг друга не видевших. Общим у них был образ мыслей и политический язык, произошедший от смешения высокого гуманного языка господствующей идеологии, полученного в наследство от теоретиков, и уличного жаргона, рожденного практикой… Это был образ мышления, как правило, людей немолодых, искренне преданных, тупых, но не циничных… Причем искренность свою они сохранили за счет политической (а подчас и элементарной) малограмотности и потому с такой консервативной неприязнью относились ко всякой «учености», к попыткам изменить что-либо как в одну, так и в другую сторону – как в сторону высокой идеологии, так и в сторону откровенного уличного жаргона… Но вернемся к изложению событий.
– Когда этот болван отойдет, – сказал мне Горюн, – быстро возьмите букет… Идите, вы еще не примелькались…
Я посмотрел на Висовина. Он кивнул.
– Хорошо, – сказал я и вошел в сквер.
Площадь между тем оживилась. Появились прохожие и в сквере. Почти все останавливались и смотрели на большой букет роз у памятника Сталину… И шли дальше… Кроме старика, который стоял словно в почетном карауле. Очевидно, старик и привлекал внимание. Я сначала подумал, не из организации ли он Орлова. Многие сначала обращали внимание на лицо старика – уж очень неподвижно-торжественно оно было и не вязалось с торопливым бытом рабочего утра. Нет, старик, конечно же, действовал от себя. Слишком искренней была его поза для человека нанятого… Постепенно кое-кто начал возле старика задерживаться.
– Да, что бы ни говорили… – неопределенно, но с намеком сказал какой-то с портфелем.
– Сталин есть Сталин, – добавил другой. (Это выражение я уже где-то слышал.)
– Конечно, может, ошибки и были, но не умышленные, – добавил третий, – а так получается – мы дураки… Весь народ, выходит, глупый, один Хрущев разумный…
Кровь бросилась мне в голову, чего не бывало со мной давно, с момента индивидуального «политического патрулирования» улиц. Выскочив из-за спины активных сталинистов, я схватил букет, тряхнул его так, что посыпались лепестки цветов. Зеваки-сталинисты растерялись, не понимая, действую ли я от себя или от властей, но на меня бросились трое парней, бог знает откуда взявшихся. (Очевидно, они организовали дежурство за кустами.) Я узнал среди парней Лысикова. Это были орловцы (если назвать их так условно). Отмахиваясь, я побежал к переулку, где меня ждали Висовин и Горюн… Кто-то из зевак от неожиданности закричал. Затарахтел милицейский свисток… В переулке между нами и орловцами произошла скоротечная драка… Взаимная ненависть была настолько сильна, что мы не только били друг друга, но и беспрерывно плевали друг другу в лицо. Впрочем, драка, словно по взаимной договоренности, быстро кончилась, поскольку ни мы, ни они не желали иметь дело с властями. Букет остался за нами. Мы вбежали в какой-то подъезд, и здесь Горюн, ругаясь и тяжело дыша, истоптал розы ногами. Все мы были в дурном настроении, особенно я, поскольку это моя первая операция, хотя как будто не от чего хандрить, так как дело все-таки сделано.
– Надо было Шеховцева взять, – говорил Горюн, морщась и прижимая ладонью подбитый глаз, – и вообще ребят молодых… Щусев всегда по-своему поступит.
– Олесь, – говорил так же раздраженно Висовин, вытирая брезгливо платком лицо («молодые сталинисты» успели и ему несколько раз плюнуть в лицо, хоть он и защищался хорошо, по-десантному, и сшиб Лысикова с ног), – Олесь, вы ведь знаете, что Платон занят делом…
Позднее я узнал, что Щусев с несколькими юношами избивал в то утро бывшего клеветника-доносчика, а ныне пенсионера-гипертоника, которого удалось изобличить и на совести которого, согласно вынесенному трибуналом организации приговору, целый ряд жертв, главным образом в период 1937 – 39 годов…
Я очень скоро полностью включился в политическую борьбу и отдался ей всецело. Душевные силы мои, до того прокисавшие и плесневевшие, получили вдруг разом осмысленный выход, направление и оправдание… Прошлое мое как бы разом оборвалось…
Явившись однажды в общежитие, я застал какого-то парня спящим на моем койко-месте. То есть передо мной предстала картина, которую я ранее воображал с ужасом как кошмар и конец жизни… Теперь же я лишь криво усмехнулся, давая понять, что подобный оборот мне не только не страшен, но даже смешон… Насвистывая (вот насвистывать не надо было, это создавало впечатление, что я пытаюсь искусственно скрыть горечь), насвистывая и глядя на моих бывших сожителей с веселой злостью, я просто и обыденно увязал вещи (которые, как выяснилось, Жуков с Петровым не отдали по требованию комендантши Тэтяне в камеру хранения, в сырость, а аккуратно сложили в углу комнаты), итак, я увязал вещи, ударил ногой по бывшей моей койке, разбудил нового жильца, вытеснившего меня, и сказал:
– Ладно, пей мою кровь, грызи мою грудь… Живи здесь вместо меня и не кашляй…
Все было сказано, конечно, крайне глупо, особенно учитывая изменения, со мной произошедшие, и политические беседы, которые я вел, в частности с тем же Бруно Теодоровичем Фильмусом… Все было сказано на уровне примитивного Саламова, но если разобраться, то, может, эта глупость как раз и соответствовала моменту, и отвечала потребностям происходящего. Все жильцы, и явные враги мои, и более умеренные, как-то неловко, неопределенно молчали, ожидая, пока я не уберусь… Именно не было уже ни злобы, ни сочувствия. Просто я им мешал и был здесь лишним. Лишним в этом клоповнике, где я прожил целый период своей биографии неизвестно для чего, цепляясь из последних сил за свое место, ведя борьбу с помощью хитрости, унижения и покровителей…
Взяв чемодан и узел, задыхаясь от жары, поскольку вынужден был натянуть на себя вельветовый выходной пиджак и пальто, в котором ходил зимой, я ударом ноги открыл дверь, причем ударил более, чем требовалось, так что дверь едва не выскочила из петель, и вышел в эту настежь распахнутую дверь, не оглядываясь. На улице я встретил Григоренко, бывшего друга моего, который так суетился еще недавно, стараясь мне помочь, сварганив фальшивую справку, чем и на себя навлекал возможность гонений.