Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Позвольте, я продолжу, – сказал Горюн.
– Но главное, молодежь, – снова сорвался Щусев, – современная молодежь.
– Позвольте, – снова сказал Горюн. Как-то незаметно он все более брал верх, и даже я, вначале полностью его отвергший, теперь слушал с вниманием и сердился, когда Щусев перебивал его. – В Дом союзов мы пришли задолго до начала, но Троцкий где-то задержался, и встретить его в коридоре сестре не удалось. Она находилась в сильно возбужденном состоянии и готова была подойти просто так, без повода. Его портрет она всегда носила на шее, на цепочке. Конечно, вы скажете, что все это от тех экзальтированных дамочек конца девятнадцатого века… Нет, друзья мои. Сестра имела за плечами три года Гражданской войны, ранения, пытки в петлюровских застенках, проклятие родного отца, украинского националиста… К тому же она была красавицей, даже несмотря на сабельный шрам через левую щеку… Так вот, когда Троцкий вошел (он несколько опоздал, и начало юбилейного заседания затянулось), когда он вошел, Оксана так порозовела, словно она была гимназисткой, увидевшей любимого поручика, – в этом месте Горюн почему-то усмехнулся и посмотрел на Щусева.
Откровенно говоря, не знаю, почему Горюн пустился в столь уводящие от дела подробности. Было ли это какой-то дипломатической тонкостью, без которой не обходится политическое противоборство, а у нас в организации, безусловно, началось противоборство… Если предположить, что Щусев окажется во главе России (дикое предположение, но в период затяжных кровавых национальных кризисов такие вещи вполне возможны), если Щусев возглавил бы правительство страны (он сказал мне об этом вскоре), то не сталинисты или вообще сторонники марксистской доктрины были бы его главными жертвами… Так он и сказал.
– Эх, Гоша, – говорит, – дожить бы мне до двухтысячного года (почти все личности крайнего толка – мистики, и вот откуда увлечение круглыми датами), дожить бы таким, какой я сейчас по возрасту и по ощущению бытия, быть бы мне во главе России… А Горюна я бы тоже в историю вписал, так что пусть не обижается… Сталин у меня бы во второстепенных пиявках ходил… Дескать, жил да был… Сосал кровь народную, русскую, вместе с коммунистами и… – он замялся, – и прочими…
Я в этом месте вспомнил вдруг Бительмахера и Ольгу Васильевну, и мне под влиянием этого воспоминания подумалось, что Щусев по стандарту хотел прибавить: «коммунистами и евреями», но сдержался. Лицо у Щусева дергалось, и один глаз был значительно более второго и красен.
– Я бы, Гоша, из Горюна, доживи он и сохрани себя нынешним, такого бы врага России соорудил, – и Щусев вдруг грязно выругался и начал нести полную ахинею, то есть заговариваться и путано излагать формы правления России…
Но все это происходило позднее, и за точность приведенных настроений не ручаюсь, ибо и я был в хаосе, предвзят, предумышлен, пытался искать в словах Щусева подтекст, читать между строк и, возможно, в чем-то напутал, а что-то и извратил. Одно точно: Щусев высказал желание возглавить правительство России и организовать громкий процесс по делу Горюна и его сторонников… Тогда же, в тот вечер, о котором идет речь, когда шла борьба между кандидатурами Щусева и Горюна, Молотовым и Маркадером, Щусев еще откровенной враждебности не высказал, а вел себя нервно и обидчиво. Горюн же говорил, казалось бы, совсем не по существу, была ли это тонкая дипломатия, или он действительно сбился, хотя в политике часто бывает, когда обычную путаницу и неразбериху задним числом именуют замыслом точным и смелым, особенно при удаче дела.
– Скучные цифры успехов и достижений Грузии за пять лет господства там марксистской идеологии, – говорил Горюн, – Лев Давыдович изложил так поэтично и своеобразно, что мы все сидели словно на шефском вечере МХАТа.
– Вот он, весь ваш Троцкий, – перебил его на этом месте Щусев, – поэт от марксизма… Сталин – прозаик, а Троцкий – поэт. Только и разницы.
– Оставь, Платон! – снова крикнул Висовин.
– И наконец представился случай, который помог нам сблизиться с Львом Давыдовичем, – продолжал Горюн, не обращая внимания на Щусева, – говоря о новой Грузии, он процитировал стихи о ее прошлом. «Вспомните, – сказал Троцкий, – как писал Пушкин (в этом месте Щусев усмехнулся словно бы одобрительно, в свой собственный адрес): „Посмотри, в тени чинары пену сладких вин на узорные шальвары сонный льет грузин…“ Нет более той Грузии… Теперь другая там жизнь…» И вот тут-то он вдруг сказал: «Простите, товарищи, а может, это и не Пушкин…»
– Лермонтов! – выкрикнул кто-то из зала…
– Да, Лермонтов, – подхватил Троцкий.
– Все-таки Пушкин! – крикнул кто-то из зала.
Троцкий стоял на трибуне несколько, как казалось, растерянный…
– Знаете, товарищи, кто определит, чьи это стихи, позвоните мне по телефону, – и он назвал телефон, – а сейчас будем продолжать доклад.
– Вот он, приемчик, – засмеялся Щусев, – тонкая демагогия… Политическое кокетство… Троцкий во взаимоотношениях с аудиторией был кокетлив, как стареющая вдова.
Горюн зачем-то встал и, глядя с ненавистью на нервно веселящегося Щусева, раздельно сказал:
– За-мол-чите! – после чего снова сел и продолжил: – На следующий же день сестра моя одела лучшую кофточку, напудрила сабельный шрам вдоль щеки и позвонила по этому телефону.
– Короче, ваша сестра была любовницей Троцкого… Эту мысль вы стремитесь нам доказать в течение часа, – перебил Щусев, дергая головой.
Горюн сдержался, употребив мучительное усилие. Я сидел рядом и слышал, как хрустнули суставы его пальцев.
– Я хочу, чтоб организация понимала, – сказал Горюн, – что личный элемент моей ненависти и моего пристрастия чрезвычайно велик. Во-первых, это честно с моей стороны, а во-вторых, все естественно объясняет. Когда идеологические воззрения сплетаются с личным чувством, они достигают подлинной силы… И если в тысяча девятьсот тридцать пятом году моя сестра на Севастопольской набережной пыталась соляной кислотой выжечь глаза тирану, то это был не только политический шаг, но и протест женщины и месть за любимого… А теперь, после того как я все объяснил (по сути, он ничего не объяснил, и здесь Щусев прав), а теперь к делу… Никто так не близок к имени великого человека, как его убийца, и если мы хотим снять налет времени и сделать имя Троцкого живым в обществе и народе, то для этого мы должны заставить загреметь и сделаться живым и публичным имя его убийцы… Итак, – он перелистал папку, – Рамиро Маркадер, юноша из республиканской Испании… После того как окончился неудачей массовый заговор против Троцкого целой организации во главе с мексиканским художником Сикейросом и Троцкому удалось спастись от чуть ли не ковбойского налета с пулеметными очередями и вообще массовой стрельбой, те, кто возглавлял комиссию по убийству Троцкого в Москве, поняли, что допустили ошибку.
– Такой комиссии никогда не существовало, – сказал Щусев, – это домыслы врагов России… Мне пришлось говорить с одним русским эмигрантом, врагом советской власти. Так вот, он утверждает, что это попросту фальшивка, сфабрикованная троцкистами в тысяча девятьсот тридцать девятом году.
– Я продолжу, – обратился Горюн к Висовину.
– Но только поближе к сути, – сказал Висовин, – уже первый час ночи.
Действительно, был уже первый час. За окном бушевал ливень, и по ветру мотало тяжелые сонные ветви деревьев. Но было тепло. В такую погоду хорошо бродить где-нибудь по зеленой улице или по парку в хорошем плаще и непромокающих башмаках. Мне кажется, на какое-то время все отключились и забыли друг о друге, глядя в окно.
– Превосходно как, – сказал тихо и совсем иным тоном Щусев, – по-российски льет, по-славянски. Такого дождя нет за пределами России. Вкусно как хлещет, аппетит к жизни пробуждает.
Напомню, Щусев был смертельно болен и знал это, у него в режимном лагере были отбиты легкие, и Щусев знал, что никогда не доживет до двухтысячного года и до возможности быть правителем России, о чем он иногда мечтал и, как я уже говорил, поделился вскоре этими мечтами со мной.
Невольная пауза, заполненная шумом дождя, была прервана Горюном, зашелестевшим бумагами дела Рамиро Маркадера. Возможно, в паузе Горюн усмотрел опасность утратить над Щусевым преимущество, которое тот во многом сам ему предоставил своим неумным, нервным и грубым поведением.
– Личное начало в политике и терроре – вот что необходимо для успеха, – сказал Горюн, – и это поняли в спецкомиссии по Троцкому. Предоставим слово самому Маркадеру… Начнем с этого места. – Он перелистал несколько страниц и принялся читать: – «Отца своего я помню плохо, мать же любил чрезвычайно, даже более, чем мать, это у нас в Испании случается не то чтоб часто, но чаще, чем в иных местах, ибо испанская женщина зреет рано и часто рожает детей, будучи сама еще ребенком. Поймите, что значит, когда рядом со зреющим горячим мальчиком – юношей четырнадцати лет все время любимая мать – женщина. Тут все происходит даже неосознанно…»