Читаем без скачивания Робеспьер - Эрве Лёверс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратимся теперь ко второй, основной, части книги, где излагается биография участника Революции.
Как уже было отмечено, революция для Робеспьера началась не со взятия Бастилии и не с начала работы Генеральных Штатов, а с выборов в этот орган. Лёверс показывает, как его герою пришлось побороться не только за место депутата, но и за то, чтобы провинция Артуа вообще могла избрать своего представителя. Мы видим противостоящего местным элитам борца с привилегиями, коррупцией, злоупотреблениями провинциальных властей; сторонника достаточно смелых по тем временам преобразований; публициста, выступающего с памфлетом под характерным названием «К артезианской нации». На тот момент, отмечает историк, слово «нация» (одно из главных понятий словаря Просвещения, обозначающее не только этническую, но и гражданскую общность) могло означать для Робеспьера то артезианцев (жителей провинции Артуа), то всех французов (с. 105–121). Но постепенно он эволюционировал от меньшего к большему: уже к 1791 г. Робеспьер видел себя представителем всего народа и даже всего человечества (с. 167).
Несмотря на то, что отношение Лёверса к Робеспьеру в целом явно положительное, историк не утаивает некоторых спорных моментов в деятельности своего героя в первые годы Революции. Так, он рисует образ политика, который с самого начала занимает удобную позицию вечного критика, изобличителя всего и вся. Похоже, что наиболее часто встречающийся глагол, который использует автор, описывая деятельность своего героя, — это «dénoncer» (изобличать, разоблачать, выступать против). И как бы ни была справедлива критика Неподкупного в адрес Конституции 1791 г., основанной на делении граждан на активных и пассивных, остается ощущение изрядной доли популизма в его речах. Лёверс отмечает, что в период Учредительного собрания (в которое преобразовались Генеральные Штаты) Робеспьер, будучи одним из самых активных ораторов, не участвовал ни одном из парламентских комитетов и не выступил докладчиком ни по одному из важных декретов, принятых тогда, в отличие не только от более умеренных Мирабо и Ле Шапелье, но и Бюзо или Петиона, стоявших в то время на одной с Максимилианом платформе (с. 152). В другом месте историк замечает, что Робеспьер сознательно конструировал свой образ (с. 162). Характерно, что уже в 1791 г. Неподкупный стал видеть основного противника не в контрреволюционной части Церкви или усиливавшейся эмиграции, а в министрах и своих коллегах-депутатах. Именно против них он направил главное острие своей критики. Почему? Этот вопрос остается у автора книги без ответа (с. 175).
Еще больше вопросов, странностей, утверждений, нуждающихся в интерпретации, но так и не получающих ее, появляется при чтении той части книги, которая описывает события времен Законодательного собрания и Конвента. Так, остается без объяснения антагонизм между жирондистами и монтаньярами. Понятно, что это весьма сложный вопрос, которому можно было бы посвятить отдельную монографию; кроме того, его поднимали уже многие историки, и не стоит надеяться, что, затронув эту тему вскользь, можно поставить в ней точку. И все же, говоря о вожде монтаньяров, чей конфликт со сторонниками Бриссо был едва ли не основным содержанием первых месяцев истории Конвента, странно даже не попытаться дать этому конфликту какое-то объяснение. Начало ему положил вопрос о войне в 1792 г.: Бриссо и его сторонники ратовали за ее начало, а Робеспьер предостерегал от этого шага. В чем же было принципиальное расхождение двух лидеров после того, как война уже началась? Автор лишь констатирует то, что конфликт остался. Говоря о словесных баталиях со сторонниками Бриссо, Лёверс явно защищает Робеспьера, даже в одном месте, ища замену его фамилии, использует словосочетание «великий человек», но так и не объясняет, чем программа жирондистов была хуже программы монтаньяров. Правда, чуть ниже он приводит мнение одной провинциальной газеты от февраля 1793 г. о том, что жирондисты были сторонниками, а монтаньяры — противниками сильной исполнительной власти. Но как тогда быть с якобинской диктатурой, которая вот-вот начнется? Словом, создается впечатление, что за схваткой двух важнейших группировок времен Французской революции не стояло ничего, кроме личных амбиций, симпатий и антипатий (с. 239–259).
Уже по состоянию на 1792 г. Лёверс обращает внимание на бинарность мышления Робеспьера: его склонность делить людей на плохих и хороших, друзей и врагов. Напрашивается мысль, что именно такая логика обусловила отношение Неподкупного к террору; по сути, это и есть логика Террора. Но откуда она взялась? Была ли она свойственна всем революционерам XVIII века? Автор не пытается ответить на эти вопросы, он только констатирует. Вообще, примерно с 1792 г., его герой перестает вызывать симпатию и сочувствие. Нет, он не кажется злодеем. Он просто выглядит странным. Для читателя, не разделяющего революционных идеалов, Робеспьер становится персонажем с совершенно непонятной логикой. Трудно определить, куда делся прогрессивный адвокат и откуда взялся разоблачитель всего на свете, чья жизнь представляет собой череду конфликтов.
Еще один важнейший вопрос, который неминуемо приходит в голову во время чтения книги, и который автор игнорирует, это вопрос о природе, причинах, сущности террора. Разумеется, это тоже масштабная проблема, требующая отдельной работы, проблема, к которой не раз обращались историки, возможно, вообще главная проблема в изучении Французской революции. Никто не ожидает, что Лёверс решит ее раз и навсегда, но представляется, что, ведя рассказ о центральном персонаже эпохи Террора, автору стоило бы высказать свое мнение по данному вопросу, возможно, солидаризироваться с одной из существующих интерпретаций. Открыто Лёверс этого не делает, но по ряду фраз можно примерно догадаться о его видении данного вопроса. Так, на странице 273 говорится о том, что исключительные законы были ответом на измену на фронте; на странице 306 указано, что навязчивые идеи во французском обществе времен Террора (мания заговоров и т.п.) нельзя считать паранойей: они были вызваны тяжелым политическим положением. Таким образом, можно предположить, что Лёверсу близка так называемая «теория обстоятельств»: представление о том, что террор был вынужденной мерой, к которой революционерам пришлось прибегнуть из-за деятельности внешних и внутренних врагов. Такая точка зрения представляется весьма уязвимой. Так как «теория обстоятельств» исходит из высказываний самих деятелей 1793–1794 гг., закономерно, что Лёверс,