Читаем без скачивания Избранное - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ревела три дня, а потом уехала. Уехала раньше времени, чтобы только не видеть тебя, не встречаться с тобой....
— Почему?..
— Не знаю... Может быть потому, что была уверена — ты станешь меня уговаривать, переубеждать... Пожалуй даже уговоришь... Но ведь это ничего не изменит... И потом, сказала я себе, да — я русская, ну и что тут плохого?.. Преступного?.. Я вам не нужна?.. Ну, так и вы мне тоже не нужны!..
— И ты...
— Да, уехала, постаралась все забыть, вырвать из сердца... Выскочила, как ты сказал, замуж, ушла с головой в работу, нарожала детей... И вот теперь сижу с тобой и рассказываю, что да как... Не знаю, к чему мы затеяли этот разговор...
Вера тоже — вольно или невольно — оглянулась на памятник, он был в их разговоре как бы третьим. Лазарь заметил, как при этом враждебно насупилось ее лицо, изогнулись и сошлись на переносье пушистые брови, а глаза из прозрачно-янтарных снова сделались темными, непроницаемыми. Мало того — что-то мстительно-злорадное мелькнуло в ее взгляде... Ему стало не по себе от этого взгляда. И захотелось подняться, встать поперек, заслонить от него мать...
Пенек, на котором они сидели, был невелик, при каждом движении они касались друг друга — локтем, плечом, краем бедра... Ветер, налетая порывами, прядями ее волос щекотал ему ухо... Они сидели рядом — и в то же время были далеки друг от друга, как никогда.
...Однажды, после какой-то потасовки, случившейся во дворе, он прибежал домой:
— Ма, они говорят — я еврей... Я — еврей?..
— Да, глупенький, ты еврей.
— А ты?..
— Я еврейка.
— А па?..
— Он тоже еврей.
— Выходит, все мы — евреи?..
— Да, глупенький... Мы — евреи.
— А они?.. — Он показал на окно, за которым шелестела нежной листвой акация, плескались ребячьи голоса.
— Они?.. Они — нет... — Мать вздохнула, погладила его по голове. — Они не евреи...
— Ма, — сказал он, подумав, — а что такое — евреи?..
В тот ли, в другой ли раз она рассказала ему... Он этого не помнил. Но рассказанное ею запомнилось, обожгло — на всю жизнь: маленькая девочка с тоненькими, пружинистыми, торчащими в стороны косичками (он и сам не знал, отчего так явственно примерещились ему эти косички), с выпуклыми, стеклянными, как у лягушонка, глазами, в коротеньком, с голыми коленками платьице («Мне было тогда столько же лет, сколько тебе...»), она стояла посреди черно-красной, густой, растекшейся по полу жижи... Она вернулась после того, как бегала с подружкам на берег Днепра, к обрыву, где буйно цвела сирень, и там они, забыв обо всем, заигрались на ярком весеннем солнышке. У нее и теперь в кулачке, возможно, зажата была веточка сирени, свежей, пахучей... А вокруг — от стены до стены — все было залито кровью, и в том, что лежало на полу, в разодранной в клочья одежде, с распоротыми от груди до паха животами, с вывалившимися наружу внутренностями, — во всем этом никак нельзя было признать ни мать, ни отца, ни маленьких и постарше сестричек и братиков...
Он рассказал ей о том, что знал со слов матери и что с детских лет с такой беспощадностью стояло у него перед глазами.
— Ты должна ее понять... — Он произнес это тихо, просительно, как бы извиняясь за мать.
— Но я-то здесь причем?.. Я-то?.. — Румянец брызнул на ее щеки, полыхнул, залил огнем все лицо. В нем были гнев, досада — ей как будто предлагалось принять на свой счет все то, что случилось — где-то, когда-то...
— Кто же говорит, что — причем...
— Но так получается!.. Вот забавно — это я, я в ответе за тех погромщиков!.. За то, что было сто лет назад!.. От этого зависит моя жизнь, судьба... Моя, твоя... Мы еще не родились, а все уже было предрешено!.. Это же чушь какая-то! Дикость! Абсурд!.. — При каждом слове она в ярости колотила себя кулаком по колену.
— Не спорю... Но почему ты ничего мне тогда об этом не сказала, не написала хотя бы?..
— Ну, знаешь... Когда тебе указали на дверь, как-то не хочется снова в нее стучаться... Да и что мог ты сделать?.. Сказать?.. Что все это мещанство, предрассудки, пережитки прошлого, что с ними надо бороться?..
Лазарь усмехнулся:
— Наверняка...
— И потом... Потом взять и уехать в свой Израиль?..
Он помолчал, поиграл желваками, прежде чем ответить.
— Скорее всего — да.
— Значит, тетя Соня была права?..
В ее голосе, ее глазах было горькое торжество. Лазарь не сразу нашелся... Он вытянул из пачки сигарету, закурил, сделал две-три затяжки.
— А тебе не приходило в голову (он был не вполне искренен в этот момент), что она просто пожалела тебя...
— Меня?.. Пожалела?..
— Да... Пожалела и хотела уберечь...
— От чего?.. От тебя?..
— Нет... Скорее — от нашего еврейского счастья...
— И сломала всю мою жизнь?..
Она отвернулась и мизинцем выгнала проступившие между ресниц слезы.
Кладбище, и без того почти безлюдное, опустело. Мать и дочь, торопливо докрасив ограду, прощально помахали Лазарю и Вере и, уже издали, что-то прокричали, что-то вроде «До встречи!..» — Лазарь не расслышал — по небу от края до края, глуша все остальные звуки, прокатился гром.
Дождь мог хлынуть каждую секунду, но ни он, ни она не делали даже движения, чтобы подняться...
Поборов сопротивление — слабое, впрочем, — Лазарь взял ее руку в свою, спрятал в своей большой, широкой ладони.
— Посмотри, что происходит... Люди едут и едут... Куда, зачем?. Чтобы жить по два-три года в вагончиках?.. И задыхаться летом от жары, а зимой мерзнуть в четырех стенах, ведь там не топят?.. И учить язык, то есть учиться заново говорить?.. И забыть, надолго забыть, что ты был врачом, учителем, музыкантом — убирать чужие квартиры, нянчить чужих детей?.. И слышать, как то там, то здесь взорвалась бомба, столько-то убито, столько-то ранено, и хорошо еще, если речь идет только о бомбе, каждый день можно ждать кое-чего похуже... И все-таки... Все-таки люди едут... Значит, есть причина?..
— И ты... И твоя жена (он почувствовал, как ее рука напряглась и легонько шевельнулась, словно желая высвободиться)... Она думает, как ты?.. Ведь ты ничего мне так и не рассказал о ней, о детях...
— Да, она думает, как я... Кстати, у нее все родные погибли в Рижском гетто.
— И вы решили?..
— Да...
Вера покачала головой:
— Но что ты там будешь делать?..
— Не знаю. Если понадобится — буду мести улицы, класть кирпичи, меня этим не испугаешь...
— Но ты — доктор наук... Тебе не кажется, что это — самоубийство?..
— Не думаю. Скорее самоубийство — оставаться здесь. Когда в метро на Пушкинской мне в руки суют фашистские листки, газетенки, брошюрки, вплоть до «Майн кампф», а все вокруг бегут, спешат, никому нет дела... Мне кажется, начни завтра какие-нибудь молодчики расстреливать моих детей, все также будут куда-то бежать, спешить, никто не остановится...
— Но там... Ты сам говоришь — что ни день, то взрывы, теракты...
— По крайней мере там есть автоматы...
Потихоньку стало накрапывать. Сквозь поредевшую листву акации, под которой они сидели, просочилось и упало на них несколько капель. Он сбросил пиджак, накинул его на Веру, но она, передернув плечами, высвободила одну полу и накрыла ею Лазаря. Теперь они сидели, тесно прижавшись друг к другу, Лазарь чувствовал, как сквозь его рубашку, сквозь жакет и белую блузку, в которые была одета Вера, от ее плеча, ее тела струится к нему живое тепло.
— Говори... Что же ты замолчал?..
— Видишь ли, тебе это трудно понять, а мне — объяснить... Но если коротко, то нам надоело... Мы не собаки, которых можно по настроению приласкать, погладить или пнуть ногой... Мы не хуже и не лучше других, и мы хотим одного — чтобы к нам относились, как ко всем остальным... А там, куда мы едем... Весь этот жалкий лоскуток земли, из-за которого столько шума, можно накрыть тюбетейкой... Но эту землю нужно устроить, обжить, защитить, чтобы люди, если придется, не клянчили больше, не молили — о помощи, об убежище, как это было, когда не где-нибудь, а в самом центре Европы, и не когда-то, а в середине двадцатого века, при общем молчании их, как скот, гнали на убой... Миллионы, миллионы людей...
— Страшные вещи ты говоришь...
— Страшен мир, где такие вещи возможны...
Они помолчали. Она приникла к нему, как если бы хотела от чего-то его защитить или, напротив, сама ища защиты. Ветвистая жилка у нее на виске оказалась возле его губ. Целуя ее, он зарылся носом в ее волосы, вдохнул их давно забытый цветочный, луговой аромат...
Потом они пытались, но без успеха, спастись от дождя, притиснувшись к стволу приютившей их акации. (При этом Лазарю на ум пришел пустырь перед Вериным домом и та, давнишняя гроза...). Вера вспомнила про зонтик, Лазарь его развернул и поднял над головой, придерживая другой рукой пиджак, накрывающий обоих. Дождь, долго копивший силы, между тем припустил вовсю. Он хлестал тяжелыми, упругими струями по земле, по памятникам, по могильным плитам, его брызги, отскакивая от мрамора и гранита, клубились над полированной поверхностью, висели в воздухе сплошным туманом. Все дали заволокло плотной сизой пеленой. Сквозь ливень, как сквозь мутное стекло, виднелись горбатые, никнущие к земле кусты сирени, надгробья, которые казались ожившими, жмущимися друг к другу. Взбаламученные потоки бурлили среди могил, сливались, пузырились, волокли обломки ветвей, палую листву, креповые ленты с венков, раскуроченные, сорванные с деревьев вороньи гнезда...