Читаем без скачивания Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«С Соней тяжелый разговор о хозяйстве. Я жалею, что не сказал о грехе земли. За обедом тоже она, бедная, запуталась. Интересное существо она, когда любишь ее; когда не любишь, то слишком просто. Так и со всеми людьми». «Умиляюсь, молюсь и радуюсь, радуюсь сознанием Бога-любви в своей душе. Полон ею. Благодарю все, люблю все».
«Я прочел вслух «Единую Заповедь». Ответ – молчание и явно – скука». «Странно, что мне приходится молчать с живущими вокруг меня людьми и говорить только с теми, далекими по времени и месту, которые будут слышать меня».
Пребывание в семье становится для Толстого все мучительнее и бессмысленнее. Ему давно «хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог». Однако, он отказывается от душевного комфорта, не желая обрывать нитей любви, надеясь получить радость более глубокую и совершенную. Но с каждым днем это становится сомнительнее. Его влияние ни на чем не отразилось, ничего не изменило. Наоборот, жизнь семьи, взгляды ее сделались еще обнаженнее. Временами у Льва Николаевича не хватает сил, и он признается себе: «Ночь спал тяжело. Еще вчера было так тоскливо просыпаться и начинать день, что я записал где-то: «неужели опять жить?» Дни теперь приносят только новые разочарования: «Поразительны по своей наивной бесчувственности рассуждения Андрюши о том, как выгодно стало владеть имениями: хлеб, рожь, стал вдвое дороже, работа стала на 20 % дешевле. Прекрасно. Чего же желать».
«Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом [334] . Если бы она знала и поняла, как она отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни! А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов».
«Сейчас с Сашей говорил. Она рассказывала про жадность детей [335] и их расчеты на мои писания, которые попадут им после моей смерти, следовательно, и на мою смерть. Как жалко их. Я отдал при жизни все состояние им, чтобы они не имели искушения желания моей смерти, и все-таки моя смерть желательна им. Да, да, да, несчастные люди, т. е. существа, одаренные разумом и даром слова, когда они и то и другое употребляют для того, чтобы жить, как животные. Нехорошо: сужу их; если так живут, то, значит, иначе не могут. А я сужу».
Друзья Толстого, обеспокоенные за судьбу его духовного наследия, предлагают Льву Николаевичу обеспечить его волю посредством формального документа. Сначала мысль эта Льву Николаевичу «неприятна», он возражает, говоря, что «провались все эти писания «к дьяволу», только бы ни вызывали они недобрых чувств», ему «тяжело», «потому что надо иметь дело с правительством». Но он не видит другого выхода и, наконец, хочет решить «все самым простым и естественным способом», отдав в фиктивную собственность дочери Александре Львовне не только «писания до какого-то года» как предлагали друзья, а «и прежние, до 82-го».
1 ноября 1909 года подписана выработанная при участии юриста первая редакция завещания [336] .
Личные отношения с Софьей Андреевной также до крайности усложнены. В прежнее время их тяжесть, являясь результатом столкновения двух противоположных мировоззрений, была тем самым логически оправданной и таила в себе возможность ее преодоления. Теперь же душевное состояние Софьи Андреевны сильно ухудшилось. В упреках, нападках, в отчаянии, во всех ее действиях стало больше проявлений истерической возбужденности, нежели разумных доводов здорового человека. Страдания Льва Николаевича теряют свою обоснованность.
Нервность Софьи Андреевны особенно обострилась летом 1909 года, в связи с предполагавшейся поездкой Льва Николаевича в Стокгольм на конгресс мира. Ей страшно отпустить мужа в далекое путешествие, она то протестует, то соглашается, угрожает, не знает, что делать, теряет под собой почву.
В эти дни Лев Николаевич записывает в дневнике: «Вчера С. А. была слаба и раздражена. Я не мог заснуть до 2-х и дольше. Проснулся слабым, меня разбудили. С. А. не спала всю ночь. Я пришел к ней. Это было что-то безумное. – Душан [337] отравил ее и т. п.»
«После обеда заговорил о поездке в Швецию, поднялась страшная истерическая раздраженность. Хотела отравиться морфином, я вырвал из рук и бросил под лестницу. Я боролся. Но когда лег в постель, спокойно обдумал, решил отказаться от поездки. Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось».
«Началось опять мучительное возбуждение С. А. Мне и тяжело и жалко ее, и слава Богу, удалось успокоить».
«Нынче… разговор с С. А., как всегда, невозможный». «Пришла С. А., объявила, что она поедет, но «все это наверное кончится смертью того или другого, и бесчисленные трудности». Так что я никак уже в таких условиях не поеду».
«С. А. готовится к Стокгольму и, как только заговорит о нем, приходит в отчаяние. На мои предложения не ехать, не обращается никакого внимания. Одно спасение: жизнь в настоящем и молчание».
«Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C'est le moment ou jamais [338] . А страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь, кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва, и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу: делать не свою, а твою волю. Пишу и спрашиваю себя: правда ли? не рисуюсь ли я перед собою? Помоги, помоги, помоги».
В 1909 году мысль об уходе не один раз возникает у Льва Николаевича, и он в течение нескольких месяцев возвращается к ней.
«Сейчас вышел: одна, Афанасьева дочь [339] , с просьбой денег, потом в саду поймала Анисья Копылова о лесе и сыне; потом другая Копылова, у которой муж в тюрьме, – и я стал опять думать о том, как обо мне судят: «Отдал будто бы все семье, а сам живет в свое удовольствие и никому не помогает». И стало обидно, и стал думать, как бы уехать. Как будто и не знаю того, что надо жить перед Богом в себе и в нем и не только не заботиться о суде людском, но радоваться унижению. Ах, плох, плох. Одно хорошо, что знаю [это], и то не всегда, а только нынче вспомнил. Что ж плох, постараюсь быть менее плохим… Уехать нельзя, не надо, а умереть все-таки хочется, хоть и знаю, что это дурно и очень дурно».
«Вчера ничего не ел и не спал, как обыкновенно. Очень было тяжело. Тяжело и теперь, но умиленно-хорошо. Да, – любить делающих нам зло, говоришь, – ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо. Все больше и больше думаю о том, чтобы уйти и сделать распоряжение об имуществе. Теперь утро, пришел с прогулки. Не знаю, что буду делать. Помоги, помоги, помоги. Это «помоги» значит то, что слаб, плох я. Хорошо, что есть хоть это сознание».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});