Читаем без скачивания Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не забудьте также, что все наше творчество — и в этом, может быть, его своеобразие, своеобразие, за которое пришлось заплатить дорогою ценой, — возникло из нервного заболевания, что картины этого заболевания списаны нами с самих себя и что, вникая во все подробности собственной жизни, изучая себя, рассекая себя на части, мы достигли изощренно тонкой чувствительности, которую легко могли поранить даже самые ничтожные треволнения жизни. Я говорю „мы“, потому что, когда мы писали „Шарля Демайи“, я был болен еще тяжелее, чем он. Увы! Потом он меня опередил. „Шарль Демайи“! Удивительно это — на пятнадцать лет предвосхитить свою собственную судьбу! Благодарение господу, жизнь брата все же оказалась не столь ужасной.
Мысли его никогда не путались, чаще всего он просто становился невнимательным к окружающему и словно уходил, еще живой, всем своим существом в какую-то загадочную даль. Он был рядом, а я не ощущал его присутствия. Совсем недавно еще я спрашивал его: „Жюль, дорогой мой, где ты блуждаешь?“ — и он несколько минут молчал, а потом говорил: „В пространствах… в пустоте“. И, однако, когда мы вместе гуляли, утром того самого дня, когда с ним случился припадок, который его унес, он нашел слова, чтобы охарактеризовать встреченного нами прохожего; слова, какими художник говорит об оттенках неба.
Мне легче оттого, что я говорю вам о нем, у меня такое чувство, будто это смягчает мое горе, и я продолжаю.
Я все ищу причины его смерти и нахожу еще одну. Я был коллекционером, меня часто отвлекали от работы какая-нибудь безделушка, какой-нибудь пустячок.
У него не было такой собственнической страсти к произведениям искусства; коллекционировал он из уважения к тому, что любил я, из трогательного желания принести себя в жертву моим вкусам. Он не любил ни жизни за городом, ни общества: ему была свойственна какая-то вялость тела, она отвращала его от занятий, требовавших физического напряжения: фехтования, охоты, ходьбы. Таким образом, мысль его ни на мгновение не отрывалась от литературы — ни ради какого-либо удовольствия, ни ради другого занятия, ни ради чувства, ну, скажем, любви к женщине или детям; а когда литература приобретает такую исключительную власть над всеми помыслами человека, то, как это ни печально, медицина видит в этой единственной и навязчивой устремленности начало мономании.
Совершенно очевидно, что для человека такого склада, до такой степени влюбленного в литературу, живущего только мыслью о книге, которая должна выйти, только ради этой книги, всякая неудача, всякое разочарование должны были быть ударом, который он упорно старался скрыть от всех и от меня тоже; и не приходится сомневаться, что неуспех „Анриетты Марешаль“ и „Госпожи Жервезе“ губительно повлиял на его и без того болезненный организм.
Это особенно относится к провалу „Анриетты Марешаль“, очень чувствительному для него, ибо как раз в то время, полный решимости и энергии, он представил еще одну пьесу, которую писал между нестерпимыми приступами печени, и понял, что двери театра для него закрыты. Он ведь действительно считал, что у него есть призвание драматурга, считал, что ему удается диалог, чего я не могу сказать о себе, и должен откровенно признаться, что, на мой взгляд, он в этом отношении превосходит всех своих современников. И отказ этот пришел тогда, когда он рассчитывал взять реванш пьесой „Бланш де ла Рошдрагон“ („Отечество в опасности“), когда он готовился писать большие сатирические комедии на современные темы. Помню, это было его мечтой, одной из самых заветных: как только он выздоровеет, приняться за большую сатиру на современное общество — пьеса эта должна была называться „Брехня“ — и одновременно работать вместе со мною над романом, который должен был стать продолжением „Жермини Ласерте“. Я не знаю никаких других причин его смерти — все дело было в сознании, в состоянии духа.
Женщин он знал только в ранней юности; он ни разу не выпил и стакана спиртного: единственно, чем он злоупотреблял в жизни, так это табаком, правда, самым крепким и ядовитым, — мы оба одурманивали им себя в перерывах между работой. Но верно ли, что табак и прочие злоупотребления влияют на человека так, как это утверждают иные врачи?
Я все время мысленно возвращаюсь к страшным словам, сказанным однажды Бени Бардом, лечившим его врачом, который изучил столько разновидностей нервных болезней: „Десять лет половых излишеств, десять лет алкоголизма, десять лет злоупотребления чем бы то ни было не способны так подорвать здоровье человека, как один час, один-единственный час душевного потрясения“.
Об этом надо подумать всем нам, писателям, в частности вам, — вы ведь тоже заняты литературой, и нервы у вас не в порядке. Надо время от времени отвлекаться от работы, преодолевать умственное перенапряжение, утомляя себя физически, давать волю таящемуся в вас животному началу и заставлять его брать из физической жизни все, что вы только можете ому предоставить, добиться того, чтобы кожа ваша покрылась бронзовым налетом. В нашем трудном ремесле это необходимые условия для того, чтобы жить, чтобы продлить свою жизнь, чтобы осуществить все, что вы вправе получить от природы вашего таланта, — то счастье и ту награду, в которых она отказала моему брату».
Это замечательное письмо, и надо быть художником, чтобы понять то глубокое волнение, которым оно пронизано, и весь ход мысли потрясенного отчаянием человека.
Я привел его целиком, ибо дом в Отейле был бы пуст, если бы, описывая этот дом, я ничего не сказал о тени умершего брата, о милой тени того, по ком пролито столько слез. Тень эта встречает вас во всех комнатах, — она в столовой и гостиных, она все еще сидит за письменным столом в кабинете, она блуждает по лестнице и перед витринами с коллекциями. Это она смягчает и согревает воспоминаниями жилище старого холостяка, которое без нее было бы совсем холодным, ибо женского тепла в этом доме нет.
Теперь завеса приоткрылась. «Дом художника» продается во всех магазинах; книга эта стала достоянием публики. Но я убежден, что только людям утонченного вкуса она может прийтись по душе. Она проникнута благородством, благоговением перед искусством и перед трудом и написана своеобразнейшим стилем. И писатель-романист, проложивший своими шедеврами новый путь нашей литературе, может праздновать теперь полную победу.
СЕАР И ГЮИСМАНС
© Перевод А. Шадрин
Приходилось ли вам когда-нибудь задумываться над тем, как создаются легенды? Это совсем особое порождение человеческой глупости и лени. Просто удивительно, в какие одежды рядят каждого нового человека в нашем мире, в мире книг, театров, газет. Репортеры уходят с тяжелым багажом ошибочных сведений. Вслед им являются хроникеры — те переиначивают на свой лад их изначальную ложь, стараясь, чтобы все выглядело как можно забавнее; наконец, уже по проторенной колее скачут все остальные, всячески преувеличивая, непререкаемо утверждая истинность самых невероятных вымыслов.
Уже несколько лет я наблюдаю, как постепенно складывается одна из таких легенд. Это любопытный пример того, о чем я только что говорил. Встретились пятеро молодых писателей: Ж.-К. Гюисманс, Анри Сеар, Ги де Мопассан, Леон Энник и Поль Алексис; литературная жизнь сблизила их, и по вечерам они встречались у меня, у своего старшего собрата. И вот мало-помалу, не имея о них ни малейшего представления, даже не дав себе труда заглянуть в их книги, единственно ради того, чтобы развеселить читателя, репортеры и хроникеры превратили их в бог весть каких жалких марионеток, пресмыкающихся в грязи перед своим мэтром. Какой-то шутник, которому не хватило материала для статьи, написал о них заметку: все ему поверили, — не только болтуны, но и люди серьезные.
Итак, родилась легенда, что эти пятеро молодых писателей похожи друг на друга, что это пять голов, вырезанных из одного куска дерева. Мнение сложилось, появились готовые фразы, не делающие разницы ни между отдельными произведениями, ни между их авторами. Самое поразительное во всем этом, что все пятеро — люди совсем различного склада, что вообще-то говоря ни один из них не походит на другого ни чувствами, ни мыслями.
Я должен когда-нибудь рассказать об этом происшествии, об этом столь характерном для нашей литературы случае. Но пока что, коль скоро у меня есть возможность, я поговорю о Ж.-К. Гюисмансе и об Анри Сеаре, я попытаюсь за один присест набросать литературные портреты этих столь различных людей, двух «учеников», которых завтра признают самобытными мастерами. Недавно вышел роман Гюисманса «Семейный очаг». На этой неделе выйдет первый роман Сеара «Чудесный день». Присмотримся к этим писателям и вместо того, чтобы потешаться над ними или осыпать их оскорблениями, оценим их по достоинству.